Жак-Ален Миллер, курс 1985-1986 гг.
Экстимность
23 сеанс, 4 июня 1986

Cours du 4 juin 1986

Лекция от 4 июня 1986

Реальное и кажимость
Acting-out

J'ai terminé, la dernière fois, sur un ici il y a jouissance. Je voulais dire, par là, le ici et maintenant de l'expérience analytique. C'est bien parce qu'ici il y a jouissance que Lacan peut dire que l'acte analytique est à la merci de l'acting-out. Il est toujours à la merci de l'acting-out. En effet, dans l'acting-out, l'Autre est suspendu, est mis entre parenthèses, mais il n'en est pas moins toujours là comme spectateur, comme destinataire. C'est pour l'Autre que le sujet se met en frais dans l'acting-out.

Я закончил в прошлый раз на неком здесь имеется наслаждение. Я имел в виду под этим здесь и сейчас аналитического опыта. И именно потому, что здесь имеется наслаждение, Лакан может сказать, что аналитический акт отдан на милость отыгрыванию (acting-out). Он всегда отдан на милость отыгрыванию. Действительно, в отыгрывании Другой временно отстранен, заключен в скобки, но он там от этого все еще не менее присутствует как зритель, как адресат. Субъект в отыгрывании старается изо всех сил именно для Другого.

Il y a pourtant, dans l'acting-out, un court-circuit, car la vocation de l'Autre dans l'expérience analytique n'est pas celle d'être spectateur. Sa vocation est de prendre part au drame, et d'y prendre part en ce que le sujet se déplace dans les limites qu'il fixe, sur le terrain qu'il définit comme étant de la parole et le champ du langage. Le court-circuit du champ du langage est un certain type d'acte dénommé acting-out. Il s'agit d'un acting-out de l'Autre, d'un acte hors de l'Autre. Ça n'en maintient pas moins l'Autre, puisque c'est pour l'Autre que c'est agi. Ce courtcircuit, nous pouvons l'écrire ainsi :

Тем не менее в отыгрывании имеется короткое замыкание, ибо призвание Другого в аналитическом опыте заключается не в том, чтобы быть зрителем. Его призвание состоит в том, чтобы участвовать в драме, и участвовать в ней таким образом, чтобы субъект перемещался в пределах, которые он фиксирует на территории, которую определяет как речь и поле языка. Короткое замыкание поля языка, это некий тип акта, называемый отыгрыванием. Речь идет об отыгрывании Другого, об акте вне Другого. Оно от этого не менее поддерживает Другого, поскольку это сделано именно для Другого. Это короткое замыкание, мы можем записать его таким образом:
C'est un court-circuit qui met apparemment le sujet au contact direct de l'objet. Cet objet, le sujet croit l'obtenir dans la réalité. C'est en quoi on peut dire que ce court-circuit de l'effet et du produit du discours fait obtenir au sujet - expérience paradoxale mais propre à l'acting-out - la vérité de jouissance. La vérité de jouissance, je l'écris donc aussi ainsi :

Очевидно, что именно короткое замыкание приводит субъекта к непосредственному контакту с объектом. Субъект полагает получить этот объект в реальности. Вот почему можно сказать, что это короткое замыкание эффекта и продукта дискурса вынуждает субъекта получить — парадоксальный опыт, но присущий отыгрыванию — истину наслаждения. Истина наслаждения, итак, я ее тоже записываю таким образом:
Ça condense la vérité : $, et le plus-de-jouir : a. L'acting-out fait obtenir au sujet la vérité de jouissance, mais il la lui fait obtenir pour l'Autre. On peut même ajouter : pour la jouissance de l'Autre. C'est pourquoi ce sont des perversions transitoires qui, dans la littérature analytique, illustrent les acting-out.

Это сгущает истину: $ и прибавочное наслаждение (plus-de-jouir): а. Отыгрывание заставляет субъекта обрести истину наслаждения, но оно же заставляет его обрести ее для Другого. Можно даже добавить: для наслаждения Другого. Вот почему они являются переходными перверсиями, которые в аналитической литературе иллюстрируют отыгрывание.

Quand Lacan cherche à analyser les cas d'acting-out dans « La direction de la cure », on voit en fonction des odeurs qui sont comme l'exemplification réelle et naïve de l'objet a. L'odeur est effectivement spécialement rebelle à la significantisation. L'Autre n'a pas d'odeur. C'est ce qu'on a essaye de dire sous les espèces qui monnaient l'Autre en disant que l'argent n'a pas d'odeur. L'odeur figure assez bien ce qu'on obtient comme objet dans l'acting-out. Ce n'est pas du tout l'objet dans son statut propre, convenable à l'expérience analytique quand elle se déroule conformément à sa structure, même si des analystes ont pu formuler, à l'occasion, que la fin de l'analyse était marquée par le fait qu'enfin le sujet serait en mesure de sentir son analyste. Dans cette voie, il n'y a pas de raison de s'arrêter. C'est conforme à la logique de cette erreur qui tient au statut de l'objet dans l'expérience analytique, à son statut de réel qui n'a rien à faire avec l'objet visé et obtenu dans l'acting-out. On ne peut pas prendre l'objet ou la vérité de jouissance dans l'acting-out comme index du statut propre de l'objet. Le statut propre de l'objet comme réel dans l'expérience analytique reste coordonné à l'Autre.

Когда Лакан пытается проанализировать случаи отыгрывания в «Направлении лечения», мы видим в действии запахи в качестве реального и наивного иллюстративного примера объекта а. Запах в самом деле особенно невосприимчив (непокорен) к означиванию. Другой не пахнет. Именно об этом мы пытались сказать под видом денежных знаков, которые монетизируют Другого, говоря, что деньги не пахнут. Запах довольно хорошо представляет то, что получаем в качестве объекта в отыгрывании. Это вовсе не объект в его подлинном статусе, пригодный для аналитического опыта, когда он разворачивается в соответствии со своей структурой, даже если аналитики могли при случае сформулировать, что конец анализа был отмечен тем фактом, что субъект, наконец, был в состоянии почувствовать своего аналитика. Нет причин останавливаться на этом пути. Это соответствует логике ошибки, обусловленной статусом объекта в аналитическом опыте, его статусом Реального, который не имеет ничего общего с объектом, на который направлено действие и который получается в результате отыгрывания. Мы не можем принимать объект или истину наслаждения в отыгрывании за индекс подлинного статуса объекта. Подлинный статус объекта как реального в аналитическом опыте остается скоординированным с Другим.

Que l'objet dans l'acting-out ne puisse être pris comme index, je le corrigerai de ceci que l'acting-out fait bien voir les affinités du réel et du semblant. C'est dans l'acting-out que le caractère de mise en scène de l'expérience analytique devient patent, au point de subvertir l'expérience ellemême. On sort de la scène mais c'est toujours à la scène qu'on se réfère. C'est toujours sur une scène qu'on joue.

Что объект в отыгрывании не может быть взят за показатель, я подкорректирую это тем, что отыгрывание ясно показывает родство Реального и Кажимости. Именно в отыгрывании сценический характер аналитического опыта становится очевидным, вплоть до ниспровержения самого опыта. Мы покидаем сцену, но именно к сцене мы всегда обращаемся. Мы всегда играем именно на сцене.

Voilà par quoi j'introduis aujourd'hui mon thème du réel et du semblant, et je poursuis en posant cette question : la psychanalyse est-elle une expérience de vérité ou une expérience de savoir ?

Вот через что я ввожу сегодня мою тему Реального и Кажимости и продолжаю, ставя этот вопрос: является ли психоанализ опытом истины или опытом (по)знания (savoir)?

L'acting-out est bien là pour trancher dans cette alternative. L'acting-out est en effet une expérience de vérité. Il est une expérience de vérité de jouissance. L'acting-out, en tant qu'il vise à sortir du champ du langage, perce à sa façon l'écran du savoir, fait stopper l'expérience de savoir. Il vise ainsi à obtenir un accès direct à la vérité de jouissance. Rien que cela devrait nous induire à poser la psychanalyse comme une expérience de savoir. La vérité n'est pas savoir. C'est un fait, et on n'a pas remis en cause cette dichotomie, quelles que soient les définitions contrariées, contrastées, variables, que Lacan a données de ces deux termes. Cette antinomie est même fondamentale dans la direction de la cure analytique. Ce n'est pas dire que la psychanalyse n'est pas une expérience de vérité, mais, à se contenter de cette définition, on met l'analyse à la merci de l'acting-out. C'est la leçon que Lacan tire quand il analyse les cas d'acting-out, puisqu'il démontre les nécessités de production dans une certaine orientation de la cure.

Отыгрывание здесь хорошо подходит для разрешения этой альтернативы. Отыгрывание — это на самом деле опыт истины. Это — опыт истины наслаждения. Отыгрывание, поскольку оно направлено на то, чтобы выйти из поля языка, по-своему прорывает экран знания, заставляет (при)остановить опыт (по)знания. Таким образом, он направлен на то, чтобы получить прямой доступ к истине наслаждения. Только одно это должно было бы привести нас к тому, чтобы постулировать психоанализ как опыт (по)знания. Истина не есть знание. Это факт, и эта дихотомия не подвергалась сомнению, какие бы противоречащие друг другу, контрастирующие и изменчивые определения ни давал Лакан этим двум понятиям. Эта антиномия в направлении аналитического лечения даже фундаментальна. Это не означает, что психоанализ не является опытом истины, но, довольствуясь этим определением, мы отдаем анализ на милость отыгрыванию. Это урок, который Лакан извлекает, когда он анализирует случаи отыгрывания, поскольку он доказывает необходимости производства в определенной ориентации лечения.

Истина знания

Vérité n'est pas savoir : c'est là quelque chose de banal, et qui nous fait croire à l'occasion que l'ignorance est plus proche de la vérité que ne l'est le savoir. C'est ce depuis une certaine date, nous a fait penser que l'enfance, qui est une des figures de l'ignorance, est plus voisine de la vérité que ne l'est celui que, par contraste, on dénomme adulte. Après tout, la psychanalyse a participé à ce mouvement de retour à l'enfance. On lui a même reproché, dans les temps, de salir l'enfance, puisqu'elle imputait à celle-ci, supposée innocente, un peu trop de savoir sur la jouissance, ainsi qu'un peu trop de liberté pour l'obtenir. On peut encore aujourd'hui penser que c'est à viser l'enfant dans l'adulte que la psychanalyse accomplit son expérience. Ça a suffit, hors de la Sorbonne ou de ce qu'il en reste, pour qu'on admette que le savoir puisse faire écran à la vérité.

Истина не есть знание: это нечто тривиальное, которое заставляет нас иногда полагать, что невежество/неведение ближе к истине, чем знание. Именно это, начиная с некоторого времени, заставило нас думать, что детство, являющееся одной из фигур невежества, ближе к истине, чем то, что, напротив, называется взрослым. В конце концов, психоанализ участвовал в этом движении возвращения в детство. Его даже упрекали в свое время в том, что он очернил детство, так как оно вменяло ему, предположительно невинному, слишком много знаний о наслаждении, также как и слишком много свободы для его получения. Сегодня мы все еще можем думать, что именно, нацеливаясь на ребенка во взрослом, психоанализ и осуществляет свой опыт. Этого хватило, вне Сорбонны или того, что от нее осталось, чтобы мы признали, что знание может создавать экран истине.

Il est toujours légitime - il faut l'admettre - d'interroger un savoir sur sa vérité. La question est de savoir d'où l'on peut poser cette question. On croit qu'on la pose du dehors de ce savoir, à partir d'une position de méta-savoir. Cette position est toujours justifiée dès lors que nous disons un savoir et qu'il y en a d'autres. Les savoirs s'interrogent les uns les autres sur leur vérité, y compris à la Sorbonne. Mais enfin, malgré tous les appels à l'interdisciplinarité, on a cessé de s'interroger de savoir à savoir. On règle la question par l'indifférence, une indifférence au savoir des autres.

Всегда правомерно — это следует признать — допрашивать знание/дознание знания (interroger un savoir) о его истине. Вопрос в том, чтобы знать, откуда можно поставить этот вопрос. Считается, что его ставят вне этого знания, исходя из позиции мета-знания. Эта позиция всегда оправдана, как только мы говорим об одном знании, и что имеются и другие. Знания допрашивают друг у друга об их истине в том числе и в Сорбонне. Но, в конце концов, несмотря на все призывы к междисциплинарности, мы перестали дознаваться о том, что знаем о знании. Вопрос решается через индифферентность, индифферентность к знанию других.

La psychanalyse, et en tout cas Freud et Lacan, n'a pas, on le sait, donné cet exemple. C'est plutôt la psychanalyse qui figurerait cet idéal d'interdisciplinarité qu'on avait promis il y a un certain temps et qu'on a vite abandonné. On a d'ailleurs abandonné en même temps la création de Départements de psychanalyses. On en a créé un, un tout seul, celui de Paris VII. On l'a créé à un moment où on était porté à interroger les savoirs sur leur vérité. Puis tout ça est tombé à l'eau afin que les savoirs poursuivent leur ronde. Il n'est resté, par oubli, par négligence, qu'un Département de psychanalyse. On n'a pas multiplié d'autres Départements. Cet ou oubli, cet hapax, c'est un cas unique dans l'histoire de l'université. Qu'il n'en existe qu'un seul est tout à fait indéductible. Je ne suis donc pas à nier la fonction d'interroger un savoir sur sa vérité, au contraire.

Психоанализ, и в любом случае Фрейд и Лакан, как мы знаем, не дали такого примера. Скорее именно психоанализ должен был воплотить этот идеал междисциплинарности, обещанный некоторое время назад, и от которого мы быстро отказались. Впрочем, мы в то же время отказались и от создания кафедр психоанализа. Мы создали одну, одну единственную кафедру в Париж VII. Ее создали в то время, когда были склонны вопрошать знания об их истине. Потом все это развалилось, чтобы знания продолжили свой круговорот. Осталась, по забывчивости, по небрежности, лишь одна кафедра психоанализа. Другие кафедры не открыли. Это забвение, этот гапакс — уникальный случай в истории университета. То, что существует лишь одна единственная, это совершенно логически невыводимо. Поэтому я, наоборот, не отрицаю функцию дознания знания о его истине.

Le plus souvent, ça prend la forme de l'interroger sur son utilité. On sait - il suffit toujours d'aller à la Sorbonne - qu'il y a des savoirs hors d'usage. Lorsqu'ils sont hors d'usage, c'est à la Sorbonne qu'ils finissent. Là, on les entretient et on les expose comme dans un musée. Ces savoirs sont hors d'usage et n'ont plus que l'utilité de faire vivre ceux qui les conservent. Hors d'usage veut dire hors d'usage de vérité. Personne, à se livrer à ces savoirs, n'espèrent plus obtenir de la vérité.

Чаще всего это принимает форму дознания о его полезности. Известно — всегда достаточно съездить в Сорбонну — что есть знания, вышедшие из употребления/пользования. Когда они выходят из употребления, они заканчивают [свой путь] в Сорбонне. Там их культивируют и демонстрируют как в музее. Эти знания вышли из употребления, и они полезны лишь для обеспечения жизни тех, кто их хранит. Вне использования означает вне использования истины. Никто из тех, кто занимается этими знаниями, уже больше не надеется обрести истину.

Cette question au savoir sur sa vérité prend volontiers aussi la tournure d'interroger un savoir sur le bien. Derrière le ce à quoi ça peut bien servir, derrière cette formulation utilitariste, il y a une question posée sur le bien comme tel. C'est ainsi, à l'occasion, que la psychanalyse est sommée de répondre de la psychanalyse. Elle est sommée de répondre sur sa finalité thérapeutique. On connaît le suspens où Lacan a mis cette finalité thérapeutique de la psychanalyse. Ça tient solidement à la façon dont il a renouvelé la définition du savoir par la structure de discours, et à la façon dont il a fait apercevoir que la question sur le bien ne fait que voiler et servir de couverture à une question sur la jouissance, jouissance qu'on ne répugne légitimement à confondre avec le bien. Est-ce que la jouissance est un bien ? Si c'est un bien, c'est un bien qui ne vous fait pas du bien. Dans cet écart se loge la différence entre discours analytique et discours non analytique.

Этот вопрос знанию о его истине также охотно принимает форму вопрошания/дознания знания о благе. За тем, «для чего оно может служить», за этой утилитаристской формулировкой стоит вопрос о благе как таковом. Таким образом, именно психоанализу иногда приходится отвечать за психоанализ. Его взывают к ответу о его терапевтической цели. Известна эта подвешенность, куда Лакан поместил эту терапевтическую цель психоанализа. Это прочно связано с тем, как он обновил определение знания через структуру дискурса, и с тем, каким образом он ясно дал понять, что вопрос о благе лишь скрывает и служит прикрытием вопроса о наслаждении, наслаждении, которое законно не гнушаются путать с благом. Является ли наслаждение благом? Если это благо, это такое благо, которое не приносит вам пользы/не делает вам хорошо. В этом разрыве и лежит разница между аналитическим дискурсом и неаналитическим дискурсом.

Кажимость знания

On comprend qu'on ait à interroger un savoir sur sa finalité et qu'en même temps cette question soit toujours vaine. On comprend cela si on définit le savoir par l'articulation, si on dit qu'un savoir est une articulation signifiante. C'est par là que, à petits pas je m'avance vers la différence de la fonction de la parole et de la fonction de l'écriture. Si un savoir est une articulation signifiante, c'est alors aussi une cohérence. Un savoir est une consistance signifiante. Par là, c'est une consistance autonome qui n'a de finalité qu'en elle même. Tout savoir, même s'il s'invente des finalités bénéfiques, est un savoir pour le savoir.

Понятно, что нужно вопрошать к знанию о его цели, и что в то же время этот вопрос всегда тщетен. Это понятно, если определить знание с помощью сочленения/артикуляции, если сказать, что знание есть означающее сочленение/артикуляция. Именно через это я маленькими шажками приближаюсь к различию между функцией речи и функцией письма. Если знание является означающей артикуляцией, тогда это также согласованность. Знание — это означающая консистентность. Таким образом, это — автономная консистентность, не имеющая цели, кроме как в самой себе. Всякое знание, даже если оно изобретает себе полезные цели, есть знание ради знания.

C'est là que Lacan - je vous le fais remarquer - a introduit quelque chose de nouveau, en opérant, pour tout savoir, une différenciation interne que nous écrivons S1 – S2. C'est une différentiation qui concerne le savoir comme tel et y distingue deux instances : S2, le savoir proprement dit, et S1, le signifiant maître. Cette différentiation interne pourrait aller loin dans ses conséquences épistémologiques. Elle comporte qu'il y a, dans tout savoir, un point-clé, un point où le savoir boucle sa consistance. Ce point est alors préalable au développement du savoir. Il faut d'abord que soit érigé un signifiant premier de ce savoir, pour que ce savoir puisse se développer et s'accumuler. Ce point même, dans sa position axiomatique, échappe à la juridiction définie par ce savoir. C'est pourquoi, de ce point, on ne peut rien en dire, sinon le situer dans une dimension de semblant. Tout savoir comporte un élément de semblant. C'est ce que Lacan a apporté à la définition du savoir.

Именно здесь Лакан — я подчеркиваю это для вас — ввел нечто новое, оперируя, ради всякого знания, внутренней дифференциацией, которую мы записываем S1 — S2. Именно дифференциация касается знания как такового и различает в нем две инстанции: S2, собственно знание, и S1, главенствующее/господское означающее. Эта внутренняя дифференциация могла бы иметь далеко идущие эпистемологические последствия. Это подразумевает, что во всяком знании имеется ключевая точка, точка, в которой знание завершает свою консистентность. Тогда эта точка является предварительным условием для развития знания. Прежде всего нужно, чтобы было возведено (érigé) первое означающее этого знания, чтобы это знание могло бы развиваться и накапливаться. Эта точка сама в своем аксиоматическом положении (позиции) ускользает от юрисдикции, определяемой этим знанием. Именно поэтому об этой точке ничего нельзя сказать, кроме как расположить ее в измерении кажимости. Всякое знание включает элемент кажимости. Это то, что Лакан привнес в определение знания.
À cette différenciation dans le savoir, il a aussi ajouté deux catégories qui sont celles de l'effet et du produit : effet de vérité et produit de réel. La vérité n'est pas une articulation. La vérité - c'est aujourd'hui Freud, presque banal - est ce qui défait l'articulation. La vérité, abordée à partir de Freud, n'est pas liaison et conjonction, mais trébuchement. Je vous renvoie là au début du Séminaire XI.

К этому различию в знании он также добавил две категории, которые являются категориями эффекта и продукта: эффект истины и продукт Реального. Истина не есть сочленение/артикуляция. Истина — это сегодня Фрейд, почти тривиальный — это то, что разрушает сочленение/артикуляцию. Истина, рассматриваемая с позиции Фрейда, это не связь (liaison) и соединение (conjonction), но спотыкание. Я отсылаю вас к началу Семинара XI.

La vérité est désarticulation, est perturbation de l'articulation. Cette vérité se trahit. C'est essentiellement ce qu'on doit poser à partir de Freud. Trahit, c'est aussi, en latin, se traîner. Nous avons là cette équivoque entre les langues qui nous fait apercevoir que si la vérité est antinomique au savoir, elle lui est en même temps relative.

Истина — это расчленение/дезартикуляция, нарушение сочленения/артикуляции. Эта истина выдает себя/пробалтывается (se trahit). По сути, это то, что мы должны постулировать, исходя из Фрейда. Предавать (trahit) — это также по латыни тащиться/тянуться (se traîner). Здесь мы имеем этот экивок/двусмысленность между языками, который заставляет нас увидеть, что если истина антиномична знанию, то она в то же время связана с ней.

Cette conjonction est difficile à saisir. On s'imagine qu'un élément antinomique à un autre vient d'ailleurs. On s'imagine qu'il y a des hommes de vérité et des hommes de savoir. Il y a d'ailleurs, il faut le dire, un effort de l'ordre social pour distinguer les hommes de vérité et les hommes de savoir. La création de l'Université a spécialement servi à ça. Elle a servi à ce qu'on sache que de ce côté-là, on n'aurait, en tout cas, pas affaire à la vérité. C'était réserver la place aux hommes de vérité et même aux hommes des vérités dernières.

Это соединение (conjonction) трудноуловимо. Представляется, что элемент, антиномичный другому, приходит из другого места (откуда-то, извне). Представляется, что есть люди истины и люди знания. Впрочем, нужно сказать, что делается усилие социального порядка, чтобы провести различие между людьми истины и людьми знания. Создание Университета послужило именно этому. Оно послужило тому, чтобы было понятно, что с этой стороны мы в любом случае не имели бы дело с истиной. Это значило отвести место для людей истины и даже для людей окончательных истин.

La création de l'Université a en effet aussi donné une consistance propre, différente, antinomique, à l'homme d'Église. On sait que, pendant tout un temps, le christianisme s'était établi comme religion d'État. Là où il n'était pas religion d'État, il y aspirait. Ce processus s'est évidemment poursuivi au-delà de la création de l'Université. Ce n'est vraiment que dans des temps très modernes, à l'époque contemporaine, qu'on a vu l'Église consentir à se séparer de l'État. Jusqu'à la création de l'Université, on sait que les hommes d'Église ont été à la fois hommes de vérité et hommes de savoir.

Создание Университета на самом деле также придало надлежащую, собственную, отличную (иную), антиномичную консистентность человеку Церкви. Известно, что на протяжении всего времени христианство учреждалось как государственная религия. Там, где оно не было государственной религией, оно к этому стремилось. Этот процесс, разумеется, продолжался по ту сторону создания Университета. Действительно, только в самое новое время, в новейшее время, мы видим, что Церковь согласилась отделиться от государства. Вплоть до создания Университета было известно, что люди Церкви были одновременно и людьми истины, и людьми знания.

À cet égard, l'Église a été un conservatoire des savoirs. C'est aux gens d'Église que nous devons tout de même la conservation, avec certaines négligences, de ce que nous savons du savoir antique, y compris les écrits les plus licencieux. C'est ce que Lacan notait à propos au Banquet de Platon. Cette gaudriole a été soigneusement conservée par des mains pieuses. C'était sacralisé comme étant un savoir ancien, antique. Ce n'est donc pas de toujours que cette antinomie de l'homme de vérité et de l'homme de savoir s'est imposée.

В этом отношении Церковь была хранилищем знаний. Именно людям Церкви мы все еще обязаны сохранением, с некоторой небрежностью, того, что нам известно об античном знании, в том числе самые непристойные сочинения. Именно это отметил Лакан в связи с «Пиром» Платона. Эта непристойность (амуры, вольная шутка) (gaudriole) тщательно сохранена благочестивыми руками. Это было сакрально, как древнее, античное знание. Поэтому эта антиномия человека истины и человека знания существовала (закреплялась) не всегда.

La vérité, tout antinomique qu'elle soit au savoir, reste pourtant relative au savoir. Il y a là une difficulté à saisir. Ce relative au savoir, on peut le préciser. La vérité est relative au semblant du savoir. Ce semblant, ce point-clé préalable au développement du savoir, ne représente la vérité qu'en la trahissant, qu'en la traînant après lui. C'est ce que Lacan écrit ainsi :

Истина, какой бы она ни была антиномичной к знанию, тем не менее остается связанной/относящейся со знанием. Здесь имеется трудноуловимая сложность. Выражение связанная со знанием (relative au savoir) можно уточнить. Истина связана с кажимостью знания. Эта кажимость, эта ключевая точка, предшествующая развитию знания, представляет истину, лишь предавая ее, лишь таща (волоча) ее за собой. Это то, что Лакан записывает так:
Le semblant ne représente la vérité qu'en la trahissant auprès du savoir. Si on Part de la différentiation de S1 et de S2, et de la complémentation de l'effet et du produit, ce qui définit un savoir c'est alors qu'il ne reconnaît la vérité que sous les espèces du semblant. Si un savoir voit venir vers lui la vérité sous les défroques du semblant il formule un c'est bien ça.

Кажимость представляет истину, лишь предавая ее «в глазах» знания. Если мы исходим из различения S1 и S2 и из комплиментарности эффекта и продукта, тогда то, что определяет знание, это то, что оно признает истину лишь под видами кажимости. Если знание видит идущую к нему истину в лохмотьях кажимости, оно формулирует некое это именно оно.

La question est que ça n'est pas si bien que ça et même que ce n'est pas ça. Dire que la vérité est relative au savoir, c'est dire qu'elle est un effet du savoir, et même, précisément qu'elle est un effet du semblant. Elle ne s'aborde que selon le semblant. Il y a là une difficulté de conception. C'est la difficulté de concevoir un effet antinomique, un effet rebelle à la cause, une conséquence qui se retourne contre son antécédent.

Вопрос в том, что это не так уж и хорошо, и даже, что это не то. Сказать, что истина связана со знанием, значит сказать, что она — некий эффект знания, и даже, точнее, что она — эффект кажимости. К ней можно подступиться лишь согласно кажимости. Здесь имеется концептуальная сложность. Это — сложность понимания антиномического эффекта, эффекта, не признающего причины, следствия, оборачивающегося против своей предпосылки.

Ce paradoxe que nous présente la vérité comme effet de semblant, c'est ce que Lacan avait pu tenté d'aborder en disant que la vérité a structure de fiction. C'est une de ses premières formules. La vérité comme structure de fiction, c'est ce qu'il y a lieu, une fois que nous avons ce savoir complété, de retraduire dans les termes de l'effet de semblant. J'ai déjà évoqué ici que la vérité avait pour nous une définition temporelle et qu'elle devait être conçue comme une variable. C'est nécessaire pour seulement saisir le fonctionnement de l'interprétation.

Этот парадокс, который истина представляет нам как эффект кажимости, и есть то, к чему удалось подойти Лакану, сказав, что истина имеет структуру вымысла/фикции. Это одна из его первых формул. Истина как структура фикции — это то, что, как только мы имеем это дополненное знание, нужно заново описать в терминах эффекта кажимости. Я уже упоминал здесь, что истина имеет для нас временное/темпоральное определение, и что она должна пониматься как переменная. Это необходимо лишь для того, чтобы уловить, как работает интерпретация.

Аналитический дискурс

Après la vérité, abordons le réel, précisément ce produit de réel dont Lacan a complémenté le savoir.

После истины давайте подступимся к Реальному, именно к этому продукту Реального, которым Лакан дополнил знание.

Eh bien, dans ce fil, je peux introduire tout de suite que le réel aussi est relatif au savoir que je prends aujourd'hui comme la référence qui vaut pour ce que je dis. Le réel est relatif au savoir. Cela, l'acting-out le fait voir.

В общем, в этой теме я могу сразу же ввести [соображение], что Реальное также связано со знанием, которое я беру сегодня в качестве отправной точки [референтного значения, эталона], применимого к тому, что я говорю. Реальное есть «относящееся к знанию». И отыгрывание позволяет это увидеть.

Évidemment, on répugnerait à dire du réel qu'il est effet de semblant. Si l'on dit qu'il est effet de semblant, il ne reste plus qu'à confondre la vérité et le réel. La question se pose. Je l'ai déjà posée ici naguère. Ce qui répugne à confondre la vérité et le réel, ce qui oblige à isoler la catégorie du réel dans l'expérience analytique comme expérience de savoir, c'est qu'il n'y a pas seulement cette variable de vérité que démontre l'interprétation mais qu'il y a aussi, et ô combien, une constance. Ce qui fait objection à ce qu'on définisse purement et simplement le réel comme effet de semblant, c'est cette constance dans l'expérience.

Разумеется, нам претит говорить о Реальном, (как о том) что оно есть эффект кажимости. Если сказать, что оно — эффект кажимости, только и останется что смешать истину и Реальное. Встает вопрос. Я уже задавал его здесь раньше. Что противится тому, чтобы смешивать истину и Реальное, что обязывает выделить категорию Реального в аналитическом опыте как опыт знания, так это то, что имеется не только переменная истины, которую демонстрирует (доказывает) интерпретация, но и то, что также имеется, и как постоянство (константность). Что вызывает возражение против определения Реального без оговорок и условий как эффект кажимости, так это именно постоянство в опыте.

Sur le thème du réel et du semblant, il faut dire qu'à la différence de la vérité, le réel n'est pas connecté directement au semblant. La vérité est connectée directement au semblant sur les modes de la représentation auprès du savoir. Le réel, lui, n'est pas connecté directement au semblant. Il ne l'est que par la médiation du savoir. C'est ce que dit Lacan. Tout à l'heure, je vous ai marqué comment il fallait resituer la formule de la vérité comme structure de fiction. Eh bien, vous pouvez saisir ici la formule qui définit le réel comme impossible. La vérité comme structure de fiction et le réel comme impossible sont les toutes premières formulations de Lacan.

По теме Реального и Кажимости нужно сказать, что, в отличие от истины, Реальное не соединено напрямую с Кажимостью. Истина напрямую соединена с Кажимостью способами репрезентации со стороны знания. Реальное само не соединено напрямую с Кажимостью. Оно соединено с ним лишь посредством знания. Именно это говорит Лакан. Ранее я отметил для вас, как нужно было бы преобразовать формулу истины в качестве структуры фикции/вымысла. Что ж, здесь вы можете уловить формулу, определяющую Реальное как невозможное. Истина как структура фикции/вымысла и Реальное как невозможное — самые первые формулировки Лакана.

Dire que le réel c'est l'impossible, ça implique le savoir dans la définition du réel, dans la mesure où l'impossible est une catégorie du savoir. L'impossible, vous en avez eu la démonstration élémentaire avec les constructions des paradoxes logiques. C'est ce qui surgissait dès lors que, évoquant les alternatives, nous en étions à en choisir une et non pas l'autre, parce qu'elle était impossible. Nous restions alors dans le champ du possible. Vous avez donc eu l'exemple même que l'impossible dépend de ce qu'on a posé comme semblant. Si on pose comme semblant la noncontradiction du discours, ça définit aussitôt un impossible. Je vous ai déjà fait miroiter que si on ne pose pas comme semblant la non-contradiction, le champ du possible s'étend.

Сказать, что Реальное — это невозможное, подразумевает знание в определении Реального, в той мере, в какой невозможное есть категория знания. Невозможное — вы получили элементарное его доказательство построением логических парадоксов. Это то, что возникало, как только, представляя альтернативы, мы выбирали одну, а не другую, поскольку она была невозможной. Таким образом, мы оставались в поле возможного. Поэтому у вас был тот самый пример, что невозможное зависит от того, что постулируется как кажимость. Если постулировать в качестве кажимости непротиворечивость дискурса, это сразу определяет невозможное. Я уже намекал вам, что если не постулировать в качестве кажимости непротиворечивость, поле возможного расширяется.

L'impossible dépend donc de ce qu'on a posé comme semblant, de ce qu'on a déduit de ce semblant en tant que savoir. À cet égard, le réel, c'est l'achoppement de ce développement, la butée, l'inertie qui se déduit du semblant via le savoir. Nous parlons de réel pour autant que cet achoppement est toujours le même. C'est toujours le même achoppement en tant qu'il dépend de l'érection du semblant et de ce que cette érection commande. Cet achoppement est toujours le même. C'est, à cet égard, ce qui peut faire valoir le reste de réel, le statut du réel comme reste de réel, mais à la condition de ne pas oublier qu'il est relatif à une construction signifiante, à une construction de savoir.

Следовательно, невозможное зависит от того, что постулировано как кажимость, от того, что выведено из этой кажимости как знание. В этом отношении Реальное — это препятствие этого развития, стопор, инерция, которая выводится из кажимости через знание. Мы говорим о Реальном, поскольку это препятствие всегда одно и то же. Это всегда одно и то же препятствие, поскольку оно зависит от возведения (érection) кажимости и от того, чем это возведение повелевает. Это препятствие всегда одно и то же. Именно в этом отношении может утверждаться остаток Реального, статус Реального как остатка Реального, но при условии, что не забывается, что оно связано с означающей конструкцией, с конструкцией знания.

Ces orientations, qui sont faites par Lacan pour rendre pensable et articulable l'expérience analytique, permettent en retour de définir cette expérience par cette énormité que l'expérience analytique consiste, non seulement à mettre le savoir à la place de la vérité, mais aussi à mettre le réel à la place du semblant. Le schéma du discours analytique de Lacan comporte cela. Il comporte que le réel du discours du maître - par quoi Lacan définit le premier des discours, le discours matriciel des permutations suivantes - vient à la place du semblant :

Эти ориентации, сделанные Лаканом для того, чтобы сделать аналитический опыт мыслимым и артикулируемым, позволяют, в свою очередь, определить этот опыт с учетом раздутости аналитического опыта, который заключается не только в том, чтобы поставить знание на место истины, но также и в том, чтобы поставить Реальное на место кажимости. Схема аналитического дискурса Лакана включает это. Она подразумевает, что Реальное господского дискурса, — через которое Лакан определяет первый из дискурсов, матричный дискурс следующих перестановок, — приходит на место кажимости:
Le fait de substituer petit a à S1 dans cette ronde des discours, oblige à se poser la question des affinités que le réel de discours a avec la place du semblant. C'est solidaire de ce que le savoir vienne à la place de la vérité. Les décalages, les trébuchements d'où on reconnaît la vérité dans l'expérience analytique, sont supposés, dans cette expérience, s'ordonner au savoir inconscient. C'est ce qui s'abrège dans l'expression de sujet supposé savoir. Le réel à la place du semblant est solidaire de ce que, dans le discours analytique, la vérité soit au travail. La vérité délogée par le savoir se trouve être au travail. C'est ce qui lui répugne essentiellement. Si la vérité est désarticulation, si elle est trébuchement et surprise, si elle est de l'ordre de la rencontre, on comprend qu'elle répugne essentiellement à devenir automaton, à être prise dans le fonctionnement automatique qu'exige du sujet l'expérien analytique. Le réel à la place du semblant est solidaire de ce que le discours analytique délivre, à savoir que le réel est le semblant même.

Факт замены маленького а на S1 в этом круговороте дискурсов заставляет нас задаться вопросом о (с)родстве, которое Реальное дискурса имеет с местом кажимости. Это (взаимо)связано (solidaire) с тем, что знание приходит на место истины. Предполагается, что неувязки, спотыкания, по которым в аналитическом опыте признают истину, в этом опыте упорядочиваются в бессознательном знании. Это то, что коротко обозначается (s'abrège) в выражении «субъект, предположительно знающий». Реальное на месте кажимости взаимосвязано (solidaire) с тем, что в аналитическом дискурсе истина действует. Истина, вымещенная (délogée) знанием, оказывается в действии. Это то, что главным образом претит ему. Если истина — это расчленение/дезартикуляция, если она — спотыкание и удивление/неожиданность, если она такого порядка, как встреча, то понятно, что ей, по существу, претит становиться автоматоном/automaton, быть схваченной в автоматическом функционировании, которого требует от субъекта аналитический опыт. Реальное на месте кажимости взаимосвязано с тем, что освобождает аналитический дискурс, а именно, что Реальное есть сама кажимость.

J'espère que tout cela va vous inviter à une relecture du schéma du discours analytique par Lacan. J'espère que les affinités du réel et du semblant vont vous y apparaître manifestes.

Я надеюсь, что все это побудит вас перечитать схему аналитического дискурса Лакана. Я надеюсь, что (с)родство Реального и кажимости покажутся вам в ней очевидными.

Par là, nous nous rapprochons de ceci que l'objet a est une consistance logique, c'est-à-dire une consistance qui dépend du semblant logique. Ce n'est pas une consistance en elle-même. Si cet objet est un en-soi, c'est un en-soi de consistance logique. C'est à cela que, en vous référant au schéma de Lacan, vous faites référence. Cette affinité du réel de discours et du semblant est indispensable pour que nous puissions, avant la fin de l'année, préciser ce qui fait notre objet, c'est-à-dire l'extimité.

Тем самым мы приближаемся к тому (факту), что объект а есть логическая консистентность, то есть консистентность, которая зависит от логической кажимости. Это не консистентность сама по себе. Если этот объект есть некое «в себе», то это — некое «в себе» логической консистентности. Это то, что вы имеете в виду, ссылаясь на схему Лакана. Это (с)родство между Реальным дискурса и Кажимостью необходимо для того, чтобы мы могли до конца года уточнить, что составляет наш объект, то есть экстимность.

La conclusion la plus stricte que Lacan a tirée de l'objet a dans son schéma du discours analytique, c'est que l'objet a est en définitive imaginaire. Ça a paru être un tour tellement incroyable que tout le monde a préféré l'oublier. Tout le monde a préféré oublier ça. Lacan, vous le savez, avait développé l'objet a comme imaginaire. Il avait sidéré une première fois son auditoire en marquant que cet imaginaire ne fonctionnait dans l'expérience analytique que significantisé, et spécialement dans le fantasme. Il avait sidéré une deuxième fois son auditoire, vers 1966, en marquant que l'objet a était réel. Tout le monde s'en est tenu là, en faisant l'économie de la troisième sidération qui se serait imposée si on avait bien voulu l'entendre. C'est celle que Lacan a formulée dans Encore : l'objet a est imaginaire. Eh bien, nous essayons de produire et d'expliquer cette troisième sidération qui n'est pensable que par la conjonction du réel de discours et du semblant.

Самое строгое заключение, которое Лакан сделал из объекта а в своей схеме аналитического дискурса, состоит в том, что объект а является в конечном счете воображаемым. Это показалось настолько невероятным поворотом, что все предпочли забыть об этом. Все предпочли забыть об этом. Лакан, как вы знаете, разрабатывал объект а как воображаемый. Он впервые ошеломил свою аудиторию, отметив, что это воображаемое функционирует в аналитическом опыте только как означенное (significantisé) и особенно в фантазме. Он ошеломил свою аудиторию во второй раз, примерно в 1966 году, отметив, что объект а был реальным. Все стали придерживаться этого, опуская третий эпатаж, который непременно был бы, если бы это захотели услышать. Это тот, что Лакан сформулировал в Encore: объект а является воображаемым. Так вот, мы пытаемся произвести и объяснить это третье потрясение (sidération), мыслимое лишь через соединение Реального дискурса и кажимости.

Речь и письмо

C'est là que l'opposition de l'Autre de la parole et de l'Autre de l'écriture peut être pour nous éclairante. L'Autre de l'écriture, c'est l'Autre de rien n'est tout. C'est l'Autre qui impose de lui accorder, comme statut, inconsistance et incomplétude. Ça l'impose, bien entendu, au gré de Lacan, puisque ce n'est pas la conclusion à laquelle ont été amenés ceux qui réfléchissaient sur la logique à l'époque même de Freud, à savoir les logico-positivistes. Eux, ils avaient tiré de l'écriture un tout autre Autre. Ils avaient tire de l'écriture un Autre législateur du langage. C'est d'eux que vient l'invention du terme de métalangage. Ils pensaient que l'écriture logique pouvait donner la boussole la plus sûre dans le champ du langage, et même indiquer le bon usage de la parole. C'est de l'élation reçue du fait d'étudier la fonction de la parole à partir de la fonction de l'écriture, qu'ils ont pensé pouvoir définir les conditions d'un usage légitime du langage.

Вот где оппозиция Другого речи и Другого письма может для нас пролить свет. Другой письма — это Другой, в котором ничто не есть все. Именно Другой навязывает предоставление ему (кому? Другому ничто?), в качестве статуса, неконсистентность и неполноту. Это, навязывается, разумеется, по воле Лакана, поскольку это не тот вывод, к которому привело тех, кто размышлял о логике еще в те самые времена Фрейда, а именно логические позитивисты. Они извлекли из письма совсем другого Другого (un tout autre Autre). Они извлекли из письма Другого законодателя языка. Именно от них и исходит изобретение термина метаязык. Они считали, что логическое письмо может предоставить самый надежный компас в поле языка, и даже указывать на правильное использование речи. Именно из l'élation (?!), полученного от изучения функции речи, исходя из функции письма, они думали, что смогут определить условия для легитимного использования языка.

Vous savez que celui qui s'est distingué à cet égard, c'est Carnap, qui, fort de cet usage qu'il avait défini de cet Autre de l'écriture, avait entrepris de convoquer un certain nombre d'expressions communes, voire philosophiques, pour démontrer que l'on dit n'importe quoi, que ça ne veut rien dire. Pour pouvoir démontrer que ça ne veut rien dire, il faut pouvoir disposer d'un Autre complet et consistant qui se fait juge ou qu'on fait juge de ce qu'il y a à dire. Lacan en a tiré une conséquence tout a fait opposée. Pour lui, l'écriture explicite fait voir le manque structural de métalangage. Elle fait croire au métalangage de par sa différence d'avec la parole, mais, au niveau des paradoxes, elle délivre une conséquence tout à fait opposée au logico-positivisme.

Вы знаете, что отличившимся в этом отношении был Карнап, который, опираясь на определенное им использование этого Другого письма, взялся собрать некоторое количество общеупотребительных выражений, даже философских, чтобы продемонстрировать, что мы говорим ерунду (=незнамо что), что это ничего не значит. Чтобы иметь возможность доказать, что это ничего не значит, нужно иметь в распоряжении Другого полного и консистентного, который становится судьей, или которого мы делаем судьей того, что должно быть сказано. Лакан вывел из этого совершенно противоположное следствие. Для него эксплицитное письмо показывает структуральную нехватку (отсутствие) метаязыка. Письмо заставляет поверить в метаязык в силу его отличия от речи, но на уровне парадоксов оно приводит к следствию, совершенно противоположному логическому позитивизму.

C'est toujours l'écriture qui est propre à incarner cet Autre. C'est d'ailleurs ce que nous appelons ainsi, dans notre tradition, avec un grand E : l'Écriture. La parole de Dieu est à chercher dans l'Écriture. Les traditions ésotériques, qui sont censées donner accès par l'initiation à la vérité, ont toujours, en définitive, un grimoire à leur fondement. Elles ont toujours des pages d'écriture ou quelques signifiants gravés dans la pierre.

Всегда именно письмо, которое подходит для воплощения этого Другого. Собственно, это то, что мы так называем в нашей традиции - Писание, с большой буквы. Слово Божье/ речь Бога следует искать в Писании. Эзотерические традиции, которые [как считается] должны давать доступ через приобщение/инициацию к истине, всегда, в конечном счете, имеют в своей основе гримуар [прим. пер.: Гримуар, или гримория (фр. grimoire, от фр. grammaire) — средневековая книга, в которой, как считалось, описываются магические процедуры и заклинания для вызова духов (демонов) или содержащая какие-либо колдовские заклинания.]. У них всегда есть страницы с письменами или несколько означающих, высеченных на камне.

La conséquence pour Lacan de considérer la parole à partir de l'écriture est tout à fait contraire. C'est la parole qui fait croire à l'Autre, qui fait croire qu'il y a de l'Autre. C'est même ainsi que Lacan a défini de prime abord l'Autre avec un grand A. Il l'a définit comme le lieu de la parole - à partir de quoi, disait-il, l'expérience analytique peut trouver sa juste balance. En quoi la parole fait-elle croire à l'Autre ? Elle fait croire à l'Autre dans la mesure où elle ne peut se formuler qu'à se poser comme parole de vérité. C'est la démonstration que Lacan fait porter jusque sur le je mens. Dire je mens attire la réponse : en me disant je mens, tu dis la vérité. Quoi que ce soit qui soit formulé comme parole d'en peut mais, ça doit se poser comme véridique.

Следствие рассмотрения речи, исходя из письма, для Лакана совершенно противоположно. Именно речь заставляет верить в Другого, заставляет верить, что имеется что-то от Другого. Именно таким образом Лакан впервые определил Другого с большой буквы. Он определил его как место речи, — исходя из чего, — говорил он, — аналитический опыт может найти надлежащий баланс. В чем речь заставляет верить в Другого? Она заставляет верить в Другого в той мере, в какой она может формулироваться лишь полагая себя как речь истины. Именно эту демонстрацию (=доказательство), Лакан проносит до «я лгу». Высказывание «я лгу» влечет за собой ответ: говоря о себе «я лгу», ты говоришь правду. Что бы ни было, что сформулировано как речь, но это должно представляться как истинное/правдивое (véridique).

À cet égard, l'appel à l'Autre est inclus dans la parole elle-même. Chaque fois que je parle, je fais resurgir cet Autre. Ce n'est, ni plus ni moins, que de poser l'Autre avec un grand A comme effet de vérité. C'est un effet de vérité qui est consubstantiel à la parole. Dire que l'Autre comme lieu de la parole n'est qu'un effet de vérité, ce n'est pas lui attribuer l'existence. Ça oblige à dire qu'il y a l'Autre, mais ça ne permet pas pour autant de dire qu'il existe. Il est simplement effectué chaque fois que je parle.

В этом отношении обращение к Другому включено в саму речь. Каждый раз, когда я говорю, я заставляю снова возникать/появляться этого Другого. Это, ни больше ни меньше, как постулирование Другого с большой буквы в качестве эффекта истины. Именно эффекта истины, единосущного речи. Сказать, что Другой, как место речи, есть лишь эффект истины, это не значит атрибутировать/предоставить ему существование. Это обязывает сказать, что имеется Другой, но при этом не позволяет сказать, что он существует. Он просто осуществляется каждый раз, когда я говорю.

La conclusion que Lacan tire d'interroger la parole à partir de l'écriture n'est pas simplement de dire que l'Autre n'existe pas. C'est aussi de dire - et c'est un pas de plus - qu'il n'y a pas d'Autre de l'Autre. Ce il n'y a pas d'Autre de l'Autre, c'est ce qui ne peut s'obtenir que d'interroger la parole à partir de l'écriture. Le sujet rencontre toujours, dans l'Autre comme lieu de la parole, ce vide que nous appelons pas d'Autre de l'Autre, et, par là, il dépend de la bonne volonté de cet Autre. Il y a là un point-limite qui est le faire confiance, le faire créance, inéliminable dans toute relation qui s'instaure dans le lieu de la parole. Pas d'autre garantie, répète Lacan, que la bonne foi de l'Autre. Mais, cette bonne foi de l'Autre, c'est un semblant. C'est un semblant et c'est même le semblant qu'interroge et qu'ébranle le sujet hystérique, en tant que ce sujet vise l'Autre au point où il n'y a pas dAutre de l'Autre. À la place de cet Autre de l'Autre qu'il n'y a pas, s'érige le semblant. À cet égard, la première écriture du il n'y a pas d'Autre de l'Autre, c'est $.

Вывод, который Лакан делает из изучения речи, исходя из письма, состоит не только в том, чтобы сказать, что Другой не существует. Это также, чтобы сказать— и это еще один шаг вперед — что не имеется Другого Другого. Это не имеется Другого Другого — это то, что можно получить, лишь вопрошая речь, исходя из письма. Субъект всегда сталкивается в Другом как месте речи с этой пустотой, которую мы называем "нет Другого Другого", и тем самым он зависит от доброй воли (bonne volonté) этого Другого. Там есть некая предельная точка, которая есть это создание доверия, создание веры, которая неустранима в любых отношениях, которые устанавливаются в месте речи. Нет другой гарантии, повторяет Лакан, кроме добрых намерений (bonne foi) Другого. Но эти добрые намерения Другого, это — кажимость. Это кажимость, и это даже та кажимость, к которой вопрошает и которую расшатывает истерический субъект, поскольку этот субъект нацеливается на Другого в точке, где Другого Другого не имеется. На месте этого Другого Другого, которого не имеется, воздвигается кажимость. В этом отношении первая запись не имеется Другого Другого — это $.

Сверх-я

La Loi paraît tamponner ce il n'y a pas d'Autre de l'Autre. J'ai déjà fait remarquer - mais ce n'est qu'une apparence - qu'elle introduit une régulation. C'est une régulation qui tiendrait s'il y avait l'Autre de l'Autre. Vous savez que cet Autre de l'Autre, c'est ce que Lacan a baptisé, dans un premier temps, le Nom-du-Père. Puis il n'a donné à ce Nom-du-Père qu'un statut de semblant. Remarquons qu'on peut faire jouer les choses dans les deux sens. Ça n'empêche pas, en effet, que le semblant puisse avoir des affinités avec le réel. Mais ce n'est là que dérobement à ce que cette Loi comporte d'insensé.

Закон, кажется, штемпелирует это не имеется Другого Другого. Я уже указывал — но это только видимость — что он вводит регулирование. Это регулирование имело бы силу, если бы имелся Другой Другого. Вы знаете, что этот Другой Другого, это именно то, что Лакан первоначально окрестил Именем-Отца. Потом он придал этому Имени-Отца лишь статус кажимости. Обратим внимание, что можно играть этим в двух смыслах. На самом деле это не мешает тому, чтобы кажимость могла иметь сродство с Реальным. Но это здесь лишь сокрытие (dérobement) того, что бессмысленного включает в себя этот Закон.

C'est là que le logico-positivisme ne peut aller. Quelle garantie, en effet, pourrait-on demander à l'Autre de la Loi lui l'articule dans l'inconscient ? C'est ce paradoxe de la Loi dans l'inconscient, de la Loi comme savoir à la place de la vérité, de la Loi quand il n'y a pas d'Autre de l'Autre, que Freud a appelé le surmoi. Le surmoi, ça consiste à dire qu'il y a la Loi. Ce n'est pas ici la foi des permutations circulaires, la loi des structures élémentaires de la parenté, qui est la loi du savoir une fois qu'on a bouché par un semblant le il n'y a pas d'Autre de l'Autre. Au sens du surmoi, il y a la Loi, mais cette Loi n'a pas de sens et n'a pas de garantie.

Вот тут логико-позитивизм не подходит. В самом деле, какой гарантии можно было бы запросить у Другого Закона, который артикулирует/сочленяет его в бессознательном? Именно этот парадокс Закона в бессознательном, Закона в качестве знания на месте истины, Закона, когда не имеется Другого Другого, Фрейд назвал сверх-я. Сверх-я состоит в том, что есть Закон. Здесь нет веры в круговые перестановки, в закон элементарных структур родства, который является законом знания, как только заслонили посредством кажимости это не имеется Другого Другого. В смысле сверх-я имеется Закон, но этот Закон не имеет смысла и не имеет гарантии.

C'est ce qui, à ce niveau-là, rend incroyable la bonne foi de l'Autre ou sa bonne volonté. C'est ce qui rend intenable que la finalité du savoir soit le bien. D'ailleurs, ça ne tient plus dans l'époque. Que l'Autre veuille ton bien est devenu intenable. C'est ce qui s'évoque sous les modes divers de la rébellion, de la dissidence. La proposition que l'Autre veuille ton bien ne tient plus. Elle ne tient plus dans cette époque où on sait et où on dit que Dieu est mort. À cet égard, la psychanalyse participe de cette suspicion, puisqu'elle fait apercevoir, en abordant la Loi par le surmoi de Freud et Les structures élémentaires de la parenté de Lévi-Strauss, que l'Autre ne veut pas ton bien. Disons, pour employer le terme baudelairien, qu'il veut le mal. En plus, ce mal, il a des fleurs. Ces Fleurs du Mal, c'est ce qui surgit quand on a l'idée que c'est une plaisanterie de dire que la finalité du savoir est le bien. De toute façon, on n'a pas à poser la question de la fin du savoir. On n'a qu'à se poser la question de son produit. Vous savez comment Lacan écrit ce produit. Il l'a écrit petit a, c'est-à-dire le plus-de-jouir, le plus-de-jouir qui n'est pas un bien.

Это то, что на этом уровне делает невероятными добрые намерения Другого или его добрую волю. Именно это делает невыносимым то, что цель знания есть благо. Впрочем, оно больше не вписывается в эпоху. То, что Другой желает твоего блага, стало несносно. Именно на это указывают различные формы бунтарства, диссидентства. Утверждение, что Другой желает твоего блага, больше не работает. Оно не работает больше в наше время, когда мы знаем и говорим, что Бог умер. В этом отношении психоанализ имеет отношение к этому подозрению, поскольку он (психоанализ) заставляет заметить, подходя к Закону через сверх-я Фрейда и «Элементарные структуры родства» Леви-Стросса, что Другой не желает твоего блага. Скажем, используя бодлеровский термин, что он хочет зла. Кроме того у этого зла есть цветы. Эти Цветы Зла, это то, что возникает, когда приходит мысль, что это шутка — сказать, что цель знания есть благо. Во всяком случае, нам не стоит задавать вопрос о конце знания. Все, что нужно сделать, это задаться вопросом о его продукте. Вы знаете, как Лакан записывает этот продукт. Он записал его маленьким a, то есть прибавочным наслаждением, прибавочным наслаждением, которое не есть благо.

La mort de Dieu n'empêche pas que Dieu continue. En effet, ce Dieu Autre qui est mort, il ne sait pas qu'il est mort. Peut-être que ce qui fait croire à Dieu dans notre temps, ce sont les mathématiques, où il s'agit tout de même d'obtenir de l'interlocuteur qu'il veuille bien admettre un donc. Ce donc est un signifiant maître de la science. C'est un donc de la conséquence logique. Ce donc, il ne vaut qu'auprès de l'Autre du savoir supposé complet et consistant. Dieu est là déjà. C'est ce qu'avait bien aperçu le cardinal Newman dont je vous ai déjà parlé naguère. Je dois dire que je ne l'ai lu que parce que j'en avais rencontré le nom dans les Écrits de Lacan. Je parlerai de lui peut-être plus longuement un jour. J'ai lu sa Grammaire de l'assentiment, parce que Lacan l'avait mentionnée, et, du coup, j'ai lu aussi ses œuvres complètes. Pour ce qui est d'assentir aux références de Lacan, je me pose là ! L'intuition du cardinal Newman était que le seul fait d'assentir à ce que 2 + 2 = 4 est déjà une révérence à Dieu. 2 + 2 donne déjà figure et nécessité à la position de l'Autre. Il a raison, le cardinal Newman! Il a raison, sauf que ce n'est pas pour autant que cet Autre-là existe. Il est purement et simplement l'effet de cette articulation.

Смерть Бога не мешает тому, чтобы Бог продолжал. Действительно, этот Другой Бог, который умер, он не знает, что он умер. Быть может, то, что заставляет верить в Бога в наше время, это — математика, где речь все же идет о том, чтобы заставить собеседника, согласиться признать некое «следовательно». Это следовательно — главенствующее означающее науки. Это следовательно (из) логического следствия. Это следовательно действительно /имеет смысл только при Другом знания (рядом с Другим), предположительно полного и консистентного. Бог там есть уже. Это то, что заметил кардинал Ньюмен, о котором я уже говорил вам недавно. Я должен сказать, что прочитал его только потому, что наткнулся на его имя в Écrits Лакана. Однажды я расскажу о нем, возможно, более подробно. Я прочитал его Грамматику согласия, Grammaire de l'assentement, поскольку Лакан упомянул ее, и поэтому я также прочитал его полное собрание сочинений. Что касается согласия (assentir) со ссылками Лакана, это в моем репертуаре! Интуиция кардинала Ньюмана заключалась в том, что сам только факт согласия с тем, что 2 + 2 = 4, уже есть благоговение перед Богом. 2 + 2 уже придает вид и необходимость позиции Другого. Он прав, кардинал Ньюман! Он прав, разве что это не значит, что этот Другой там существует. Это просто напросто эффект этого сочленения/артикуляции.

L'assentiment est pourtant exigé dans la psychanalyse. Il est exigé mais c'est un problème technique. Il est exigé sans pour autant que l'on demande que soit formalisé en bonne et due forme le contrat analytique. C'est le bon côté de l'erreur des analystes de l'IPA. Ils désirent la nécessité de cette grammaire de l'assentiment et ils pensent que ça exige la bonne foi du patient. Ils pensent que ça exige sa bonne volonté. Or, la méfiance, voire le soupçon, que l'analysant peut porter sur la bonne foi et la bonne volonté de l'analyste, ne sont pas du tout des contre-indications. Ça pourrait même, dans certains cas, être considéré comme de la jugeote, à savoir de saisir que ce qu'il va y avoir au terme de l'expérience n'est pas forcément un bien qui fait du bien. La méfiance et le soupçon ne sont pas forcément une contre-indication pour l'entrée en analyse. Ce qui est une contre-indication, c'est que le sujet n'ait pas de rapport à la bonne foi. La méfiance et le soupçon portés sur la bonne foi, c'est une façon tout à fait sensible et présente d'avoir rapport à cette instance de la bonne foi, de s'en poser la question, et, par là-même, de faire appel, même sous les espèces négatives, à l'Autre.

Согласие, тем не менее, затребовано (exigé) в психоанализе. Оно затребовано, но это проблема техническая. Оно затребовано, и при этом не требуется, чтобы аналитический контракт был оформлен правильно и в надлежащей форме. Это хорошая сторона ошибки аналитиков IPA. Они желают, чтобы эта грамматика/руководство согласия было необходимо, и они думают, что это затребует добрых намерений пациента. Они думают, что это требует его доброй воли. Однако недоверие, даже подозрение, которое анализант может иметь относительно добрых намерений и доброй воли аналитика, вовсе не является противопоказанием. В некоторых случаях это можно было бы даже рассматривать как здравый смысл, а именно, [способность] уловить, что то, что будет в конце опыта, не обязательно есть благо, от которого хорошо. Недоверие и подозрительность не обязательно являются противопоказанием для входа в анализ. Что является противопоказанием, так это то, что субъект не имеет какого-либо отношения к добрым намерениям. Недоверие и подозрение, опирающиеся на добрые намерения, являются очень чувствительным и настоящим способом отношения к этой инстанции добрых намерений, способом постановки перед собой вопроса об этом и, тем самым, обращения к Другому даже в негативных формах.
Peut-être que la réponse de l'Autre sur la question de sa bonne foi ne peut le avoir que statut du semblant. À ce niveau-la, il faut dire qu'il est impuissant. C'est même le propre du sujet hystérique, ou du sujet hystérisé dans l'expérience, que de mettre l'Autre au pied de cette impuissance. Il y a un mode tout à fait caractérisé de cette démonstration faite à l'Autre de son impuissance. C'est ce que Freud avait baptisé la réaction thérapeutique négative. Il s'agit là de la démonstration faite à l'Autre de son impuissance. On sait qu'il s'agit de déplacer la question de la démonstration de l'impuissance à la démonstration de l'impossible. C'est en quoi Lacan a pu formuler que le produit du discours analytique, c'était le signifiant maître, le semblant.

Возможно, ответ Другого на вопрос о его добрых намерениях может иметь лишь статус кажимости. На этом уровне, надо сказать, что он бессилен. Это даже свойство истерического субъекта, или субъекта, истеризованного в опыте, ставить Другого у подножия этого бессилия. Имеется весьма характерный способ доказательства (демонстрации) Другому его бессилия. Это то, что Фрейд окрестил негативной терапевтической реакцией. Речь идет о доказательстве Другому его бессилия. Известно, что речь идет о перемещении вопроса от доказательства бессилия к доказательству невозможного. Именно так Лакан смог сформулировать, что продукт аналитического дискурса, это — главенствующее означающее, кажимость.

Il est certain que le savoir a ses limites. La limite essentielle du savoir est justement celle qui est formulée ainsi : il ne savait pas qu'il était mort. Lui, le savoir, il ne savait pas qu'il était mort. C'est cela qui nous incarne au mieux l'ignorance sur soi du savoir. Cette ignorance sur soi ne se conjugue pas avec la jouissance qui réclame la vie. C'est là une façon imagée de dire que l'Autre n'existe pas. L'Autre, il ne savait pas qu'il était mort. L'Autre n'existe pas. Il n'existe que de logique, il n'existe pas de fait. C'est bien parce que Dieu ne sait pas qu'il est mort que Lacan a pu formuler que Dieu est inconscient. Dire que Dieu est inconscient, c'est une façon de dire qu'il ne sait pas qu'il est mort et que ça n'empêche pas pour autant qu'il continue à fonctionner.

Определенно, знание имеет свои пределы. Основным пределом знания является как раз то, что сформулировано таким образом: он не знал, что он был мертв. Его, знание, он не знал, что он был мертв. Это именно то, что лучше всего воплощает для нас игнорирование знания о себе /само-неведение знания. Это игнорирование о самом себе / само-неведение не сочетается с наслаждением, которое требует (réclame) жизни. В этом образный способ сказать, что Другой не существует. Другой, он не знал, что он был мертв. Другой не существует. Он существует лишь логически /из логики, он не существует де-факто. Именно потому, что Бог не знает, что он умер, Лакан смог сформулировать, что Бог бессознателен. Сказать, что Бог бессознателен, значит сказать, что он не знает, что он умер, и что это не мешает тому, чтобы он продолжал функционировать.

Je vous ai dit que l'hystérie, et aussi bien l'hystérie induite par le discours analytique, vise ce point. L'hystérie vise à démontrer que l'Autre est impuissant. Ça peut se démontrer sous les espèces d'essayer de lui montrer qu'il est vivant. Cet Autre qui ne sait pas qu'il est mort, on l'incite à être vivant. L'obsession, elle, en remet. Elle en remet sur l'effort de démontrer à l'Autre qu'il est mort. Mais lui démontrer, c'est faire en sorte qu'il le sache. Il faut que l'Autre sache qu'il est mort.

Я говорил вам, что истерия, а также истерия, индуцированная аналитическим дискурсом, нацелена на эту точку. Истерия нацелена на то, чтобы доказать, что Другой бессилен. Это может демонстрироваться в виде попыток показать ему, что он жив. Этого Другого, который не знает, что он умер, мы его побуждаем быть живым. Невроз навязчивости, он требует большего (en remet). Он требует доказать Другому, что он умер. Но доказать ему — значит сделать так, чтобы он это знал. Нужно, чтобы Другой знал, что он умер.

Alors le surmoi ? Le surmoi dépend de ça. Il dépend que l'Autre ne savait pas qu'il était mort. C'est bien pourquoi Alexander a pu mettre en valeur le caractère de mémorial de la loi surmoïque, son caractère archaïque. Cette loi tient du temps où l'Autre n'était pas mort. À cet égard, le surmoi, c'est une survivance. Dans sa formule même, dans le Jouis! de son impératif, c'est précisément l'impossible qui se démontre. Le surmoi dit Jouis! Ce Jouis!, il peut prendre à l'occasion diverses formes. Il peut prendre la forme du Sache ! la forme du Apprend! La volonté de savoir n'est, à cet égard, qu'une figure, qu'un masque de la volonté de jouissance.

Итак, сверх-я? Сверх-я зависит от этого. Оно зависит от того, что Другой не знал, что он мертв. Именно поэтому Александер смог подчеркнуть мемориальный характер закона сверх-я (loi surmoïque), его архаичный характер. Этот закон идет со времен, когда Другой не был мертв. В этом отношении, сверх-я - это пережиток. В самой его формулировке, в "Наслаждайся!" его императива, это как раз то невозможное, которое доказывается. Сверх-я говорит "Наслаждайся!". Это "Наслаждайся!" при случае может принимать различные формы. Оно может принимать форму "Знай (Sache)!", форму "Учи/Узнай (Apprend)!". Воля (стремление) к знанию в этом отношении является лишь фигурой, лишь маской воли к наслаждению.

C'est là mettre en fonction dans l'Autre ce qui lui est caché. L'Autre comme savoir n'a pas accès à ce il ne savait pas qu'il était mort. L'objet a vient précisément à la place de ce que l'Autre cache. Ce que l'Autre cache au gré du savoir, ce n'est peut-être rien. Il n'est pas sûr que ce soit quelque chose. C'est en quoi il y faut le signifiant. C'est même là où la nécessité du signifiant unaire prend sa valeur. En cela, ce trait unaire, écrit ici S1, il surgit du vide du sujet. Mais ce $, auquel j'ai déjà donné une valeur aujourd'hui, c'est la Chose. C'est la Chose en tant qu'effacée, en tant qu'elle est vidée. C'est en tant que Chose vidée que l'Autre mérite son inscription. À cet égard, l'Autre, c'est la Chose. Je développerai ça la semaine prochaine. L'Autre, c'est la Chose en tant qu'évidée, et, pour citer Lacan, «réduite à son lieu ». Cela s'écrit :

Это значит привести в действие в Другом то, что от него скрыто. Другой как знание не имеет доступа к тому, что он не знал, что он был мертв. Объект а приходит именно на место того, что скрывает Другой. То, что Другой скрывает по прихоти (au gré) знания, это может быть ничто. Нет уверенности, что это есть что-то. Именно поэтому там нужно означающее. Именно там необходимость унарного означающего приобретает свое значение. В этом эта унарная черта, записанная здесь через S1, возникает из пустоты субъекта. Но это $, которому я сегодня уже придал значение, это — Вещь. Вещь как стертая, как опустошенная. Именно в качестве опустошенной Вещи Другой заслуживает своей записи/фиксации. В этом отношении Другой — это Вещь. Я буду развивать это на следующей неделе. Другой, это Вещь в качестве опустошенной, и, цитируя Лакана, "сведенная к своему месту". Это записывается:
À la semaine prochaine.

До следующей недели.

Рабочий перевод: Ирина Север, ред. с фр. Ирина Макарова, ред. на русском Алла Бибиксарова, сайт: Ольга Ким.
Made on
Tilda