Жак-Ален Миллер, курс 1985-1986 гг.
Экстимность
22 сеанс, 28 мая 1986

Cours du 28 mai 1986

Лекция от 28 мая 1986

Язык, йазык и речь
Ce que j'explique ici n'est pas abstrait même si on peut supposer que ce dont il s'agit est abstrait de la langue qu'on parle. Ce n'est pas abstrait en tant que tel, mais concret. C'est ce qu'il y a de plus concret dans la psychanalyse.

То, что я здесь объясняю, не является абстрактным, даже если можно предположить, что это абстрактно по отношению к языку, на котором мы говорим. Это не абстрактно как таковое, а конкретно. Это то, что в психоанализе самое конкретное.

Dans ces démonstrations, on peut saisir qu'il s'agit d'un maniement de la lettre, et on s'imagine que c'est parce que Lacan a fait valoir l'instance de la lettre à partir du champ littéraire, qu'elle trouve là son incarnation vivante. Ce que je fais ici est un rappel de la valeur de l'instance logique de la lettre. Ce n'est nullement à négliger dans une orientation qui a rappelé la fonction de l'objet dans l'expérience analytique. Je me demande comment on pourrait à la fois me reprocher de négliger la lettre et me faire grief du primat du mathème. C'est un grief qui dure depuis dix ans, depuis qu'une certaine Journée des mathèmes avait convulsé l'École freudienne de Paris.

В этих доказательствах можно уловить, что это обращение с буквой, и представляется, что именно потому, что Лакан оценил инстанцию буквы исходя из литературного поля, она находит там свое живое воплощение. То, что я здесь делаю, — это напоминание о значении/ценности логической инстанции буквы. Этим ни в коем случае нельзя пренебрегать при ориентации, которая обращает внимание на функцию объекта в аналитическом опыте. Я задаюсь вопросом, как можно одновременно упрекать меня в пренебрежении буквой и корить из-за примата матемы. Этот упрек тянется уже десять лет, с тех пор как День матем покоробил парижскую школу Фрейда.


Lazare, lève-toi!

Лазарь, встань!

La dernière fois, je crois avoir exposé et animé la différence de l'incomplétude et de l'inconsistance. Je crois même avoir fait remarquer que la logique pourrait là se convertir en clinique, et ce de la façon la plus directe. Il y a, en effet, une clinique de la complétude et il y a une clinique de la consistance. C'est même par là qu'on aurait pu aborder, d'un coté, l'obsession et, de l'autre côté, l'hystérie. En effet, l'écriture de B∉B = B∉B est une écriture valable du proton pseudos, du mensonge primordial de l'hystérie isolé par Freud, et qui a ce paradoxe de n'être pas un mensonge qui cache la vérité mais d'être un mensonge qui est la vérité. À cet égard, la plainte de l'inauthenticité dans l'hystérie est parfaitement authentique. Elle se conjugue volontiers avec la position de se faire le porte-parole de la vérité. Ce paradoxe subjectif ne fait que répercuter cette équivalence écrite de B∉B = B∉B entre une position et son contraire - position qu'on diffame lorsqu'on qualifie le discours qui s'ensuit de mythomanie. La mythomanie hystérique est un diagnostic qui ne peut être posé que par quelqu'un qui croit au métalangage. La mythomanie hystérique est au plus près de la vérité, de la vérité comme structure de fiction.

В прошлый раз, кажется, я показал и ввел разницу между неполнотой и неконсистентностью. Я, кажется, даже отметил, что логика здесь может конвертироваться в клинику, причем самым прямым образом. Есть, собственно, клиника полноты и есть клиника консистентности. Именно через это можно было бы подойти, с одной стороны, к навязчивости, а с другой стороны, к истерии. Действительно, запись B∉B = B∉B — приемлемая запись proton pseudos (греч. первичная ложь; осн. заблуждение, ложный тезис, от которого отталкивается доказательство, из которого вытекают др. заблуждения), первоначальной лжи истерии, выделенной Фрейдом, и в которой есть этот парадокс, заключающийся не в том, что это ложь, которая скрывает истину, а в том, что это ложь, которая и есть истина. В этом отношении жалоба на неподлинность при истерии совершенно подлинна. Это легко сочетается с позицией представителя истины. Этот субъективный парадокс лишь отражает эту письменную эквивалентностью B∉B = B∉B между позицией и ее противоположностью — позицией, которая дискредитируется, тогда как последующий дискурс определяется как мифомания. Истерическая мифомания — это диагноз, который может поставить только тот, кто верит в метаязык. Истерическая мифомания максимально близка к истине, к истине как структуре вымысла/фикции.

J'ai dit, la dernière fois, que l'obsession pouvait se placer dans une clinique de la complétude. La perversion en fait aussi partie. Elle fait partie de cette clinique de la complétude. En effet la passion perverse est bien d'obtenir, non pas par le signifiant mais par l'objet, la complétude de l'Autre, la subsistance de l'Autre comme complet. C'est ce qui peut donner naissance au repérage clinique du fantasme de la mère phallique. J'ai donc, la dernière fois, déployé l'ambiguïté présente dans A barré. C'est une ambiguïté féconde et sur laquelle il faut jouer. Il s' agit de l'ambiguïté du manque dans l'Autre : l'incomplétude, et du manque de l'Autre : l'inconsistance.

В прошлый раз я сказал, что навязчивость можно поместить в клинику полноты. Перверсия также является частью этого. Это часть этой клиники полноты. В самом деле, перверсивная страсть состоит в том, чтобы получить не с помощью означающего, а с помощью объекта полноту Другого, существование Другого как полного. Именно это может привести к клиническому обнаружению фантазма о фаллической матери. Поэтому я в прошлый раз раскрыл двойственность, присутствующую в A перечеркнутом. Это плодотворная двойственность, на которой нужно играть. Речь идет о двойственности нехватки в Другом: неполнота и нехватка Другого: неконсистентность.

Pour faire saisir en quoi ce maniement de la lettre, ce maniement de la fonction de l'écriture, est concret dans l'analyse, il faut prendre les choses à la base. Il faut prendre les choses à la base, puisque ce qu'on a fini par admettre, c'est que la fonction de la parole est opératoire dans l'analyse. Il y a, bien sûr, un glissement, une mutation à passer de la fonction de la parole à la fonction de l'écriture. C'est un passage qui est sensible dans l'enseignement de Lacan, même si à partir de l'explicitation de cette fonction de l'écriture, on s'aperçoit que c'était impliqué depuis le début dans la fonction de la parole. Il n'empêche que le rapport de Rome porte le titre de « Fonction et champ le la parole et du langage » et que la fonction de l'écriture n'y est pas mise au premier plan.

Чтобы уловить, в чём это обращение с буквой, это обращение с функцией письма, в чём оно конкретно в анализе, необходимо исходить из основ. Нужно исходить из основ, поскольку в конце концов мы признали, что функция речи является операционной в анализе. Конечно, есть скольжение, мутация при переходе от функции речи к функции письма. Этот переход в учении Лакана чувствителен, даже если из объяснения этой функции письма обнаруживается, что она с самого начала подразумевалась в функции речи. Тем не менее Римская речь носит название «Функция и поле речи и языка», и функция письма не выдвигается на первый план.
Du fait de l'expérience analytique, considérée radicalement, nous prenons le sujet en question, c'est-à-dire aussi bien le sujet qui pose sa question, le sujet en tant qu'il est question, en tant qu'il ignore en quoi il est réponse, en tant qu'il ignore ce qui en lui est déjà réponse. Nous prenons ce sujet en question comme constitué dans le champ du langage. Nous le prenons comme institué dans ce champ. En cela, il y a un réalisme à nous dans l'analyse. Libre à d'autres d'avoir le leur. Chaque discours a son réalisme. Réalisme biologique par exemple, ou sociologique. Le problème est que ces réalismes ne donnent rien si on les importe dans la psychanalyse. À cet égard, notre position est une position de prudence. Nous ne nions pas ces réalismes mais nous nous occupons du réalisme qui fonctionne dans notre expérience. Ce réalisme peut être taxé d'idéalisme par les autres réalismes, mais enfin, nous en avons autant à leur service.

Отталкиваясь от аналитического опыта, рассматриваемого радикально, мы помещаем субъекта в вопрос, т.е. субъекта который задает свой вопрос, субъекта в качестве вопроса, в качестве того, кто игнорирует чему он является ответом в качестве того, кто игнорирует то, что в нем уже есть ответ. Мы принимаем этого субъекта в вопросе как конституированного в поле языка. Мы рассматриваем его как учрежденного в этом поле. В этом для нас есть реализм в анализе. Другие вольны иметь свой. У каждого дискурса свой реализм. Биологический реализм, например, или социологический. Проблема в том, что эти реализмы ничего не дадут, если их импортировать в психоанализ. В этом отношении наша позиция — это позиция осторожности. Мы не отрицаем эти реализмы, но нас занимает реализм, который действует в нашем опыте. Этот реализм может быть обвинен в идеализме другими реализмами, но, в конце концов, столько же есть и у нас на их счет.

Notre réalisme à nous est au niveau du signifiant. Comment illustrer ce propos si général ? « Andromaque, je pense a vous! » C'est cela le réalisme au niveau du signifiant exploité par le poète. « Andromaque, je pense à vous! » - et Andromaque est là. Elle est là bien que l'on ne pense à elle que de ce qu'elle soit absente, reculée dans le temps, dans une zone dont on doit bien supposer que la notion qui nous en est apportée par la lettre est mythique. Pourtant de cet appel, de cette nomination, elle est là, elle est rendue présente. Je préfère illustrer ainsi cette fonction que par l'exemple de l'éléphant que donne Lacan dans son Séminaire I.

Наш собственный реализм находится на уровне означающего. Как проиллюстрировать это столь общее утверждение? «Андромаха, я думаю о вас!» [Le Cygne («Лебедь») — стихотворение Бодлера, опубликованное в разделе «Парижские картины» («Парижские сцены») сборника «Цветы зла»]. Это реализм на уровне используемого поэтом означающего. «Андромаха, я думаю о вас!» — и Андромаха здесь. Она здесь, хотя мы думаем о ней только из-за того, что она отсутствует, отдалена во времени, в зоне, где мы должны предположить, что представление, донесенное до нас письмом, является мифическим. И все же из-за этого призыва, из-за этого именования — она здесь, она представлена. Я предпочитаю иллюстрировать эту функцию таким образом, чем на примере слона, который Лакан приводит в своем Семинаре I.

Cette fonction, on peut la dire avec les termes de Baudelaire lui-même, non pas avec les termes qu'il emploie dans le poème, mais dans le compte-rendu, qui constitue une projection de son esthétique, de son essai sur Constantin X, le peintre de la vie moderne, comme il a nommé. Il y a là, comme le dit Baudelaire lui-même, un effet résurrectionniste : « Il y a une contention de mémoire qui dit à chaque chose : Lazare, lève-toi! ». C'est un effet qui est hors de toute esthétique volontaire. Cet effet, il abonde dans l'expérience analytique. Derrière Lazare qui se lève, se lèvent aussi, pas forcément en ordre, pas forcément là où on les attend, les affects, qui donnent comme un sceau de garantie à cette contention de mémoire.

Эту функцию можно выразить словами самого Бодлера, но не теми выражениями, которые он использует в стихотворении, а в резюме, которое представляет собой проекцию его эстетики, эссе о Константине X, художнике современной жизни, как оно и было названо. Здесь есть, как говорит сам Бодлер, эффект воскрешения: «Есть удержание памяти, говорящее всякой вещи: Лазарь, встань!». Это эффект, который находится за пределами любой произвольной эстетики. Этот эффект изобилует в аналитическом опыте. За Лазарем, который встает, также поднимаются, не обязательно в том порядке, не обязательно там, где мы их ожидаем, аффекты, которые как бы дают печать гарантии этому удержанию памяти.

Le poème de l'objet perdu

Стихотворение об утраченном объекте

Il faudrait reprendre le poème intitulé Le Cygne, qui débute par cet « Andromaque, je pense à vous! ». Si Andromaque est là d'entrée de jeu dans le personnel imaginaire de ce poème, c'est en tant qu'elle est par excellence la veuve, celle qui a perdu son époux. Le poème - c'est là sa clé – débutant par cette évocation qui rend présente Andromaque, est un poème à l'objet perdu. L'avantdernière strophe le montre sans ambiguïté : « À quiconque a perdu ce qui ne se retrouve / Jamais, jamais ». Ce poème à l'objet perdu fait d'ailleurs basculer Andromaque elle-même dans le statut du déchet. La seconde fois où son nom figure dans le poème montre qu'elle est elle-même ainsi cadrée. Elle est cadrée par sa chute : « Andromaque, des bras d'un grand époux tombée ». Il y aurait beaucoup de choses à exploiter de ce vers.

Нужно бы взять стихотворение под названием «Лебедь», которое начинается словами: «Андромаха, я думаю о вас!». Если Андромаха с самого начала присутствует в воображаемом персонаже этой поэмы, то в качестве вдовы по определению, той, кто потеряла мужа. Стихотворение — в этом его ключ — начиная с этого взывания, которое делает Андромаху присутствующей, это стихотворение об утраченном объекте. Предпоследняя строфа указывает на это недвусмысленно: «Тот, кто потерял то, что не находится / Никогда, никогда». Это стихотворение об утраченном объекте также заставляет перейти Андромаху в статус отброса. Второй раз, когда ее имя появляется в поэме, показывает, что она сама таким образом очерчена (как отброс). Она очерчена через свое выпадение: «Андромаха, из объятий великого мужа выпавшая». Из этого стиха можно было бы многое почерпнуть.

Dès le second vers, il y a une évocation du miroir : « Pauvre et triste miroir », puis, un peu plus loin, est évoqué le « Simoïs menteur ». Ce Simoïs figure exactement l'évocation d'Andromaque par Virgile : « Un cours d'eau qui imitait le Simoïs »... Le Simoïs est un fleuve troyen, et Andromaque n'a, là où elle est en exil, en Épire, qu'un semblant de Simoïs. À la traduction si exacte de Baudelaire qui adopte ce faux Simoïs, ce « Simoïs menteur », je donne la valeur de viser explicitement - dans la douleur la plus vraie : « l'immense majesté de vos douleurs » - le proton pseudos. On ne peut évidemment pas s'empêcher ici de songer à la façon dont Baudelaire pouvait être intéressé secrètement à la position d'une veuve remariée de force, puisque vous savez que la tragédie de son existence vient du remariage de sa mère.

Уже во второй строке есть упоминание зеркала: «Бедное и грустное зеркало», затем чуть дальше упоминается «Лживый Симоис». Этот Симоис в точности повторяет упоминание Андромахи Вергилием: «Ручей, который подражает Симоису»… Симоис — троянская река, и у Андромахи там, где она находится в изгнании, в Эпире, не было ничего, кроме кажимости Симоиса. Переводу Бодлера, столь точному, адаптирующего этот ложный Симоис, этот «Лживый Симоис», я придаю значение эксплицитного устремления — в самое истинное страдание: «безмерное величие ваших страданий» — le proton pseudos. Очевидно, здесь нельзя не подумать о том, каким образом Бодлер мог втайне интересоваться положением вдовы, вступившей в повторный брак по принуждению, ведь вы знаете, что трагедия его существования связана с повторным замужеством его матери.

Maintenant et bien que je sois tenté de poursuivre sur ce poème, je vais aller à ce qui peut seulement dans cette évocation, nous servir à propos du champ du langage, à propos de la fonction de la parole et de celle de l'écriture.

Теперь, хотя я и испытываю искушение продолжить это стихотворение, я перейду к тому, что может помочь нам только в этом воспоминании о поле языка, о функции речи и функции письма.

Vous savez où ça lui vient cette pensée, à Baudelaire? Je le cite : « Comme je traversais le nouveau Carrousel », ce Carrousel, nous le connaissons encore, mais il faut savoir que ce que nous connaissons aujourd'hui sous les espèces majestueuses et dégagées du Carrousel et de la place du Louvre était avant très différent. Cette place du Louvre, elle fait d'ailleurs toujours causer. Ça fait toujours insurrection pour savoir ce que l'on va construire dessus. On a, à l'époque, soigneusement nettoyé ce qui était au fond tout un quartier, pour donner cet espace que je dis majestueux. Il y avait, avant, un quartier misérable et décrépit. Vous en avez l'évocation chez Gérard de Nerval. Vous en avez, il me semble, aussi l'évocation au début de La Cousine Bette de Balzac. C'est dans les ruelles de ce quartier que Balzac fait commencer son roman. Baudelaire, d'un mot, l'évoque comme un « bric-à-brac confus ».

Вы знаете, откуда у него возникла эта мысль, у Бодлера? Цитирую: «Когда я пересекал новую Карусель», эту Карусель, мы все еще знаем ее, но нужно знать, что то, что нам знакомо сегодня под величественным и просторным видом Карусель (Каррузель) и площади Лувра, раньше было совсем другим. Эта площадь Лувра, кстати, всегда вызывает интерес. Чтобы узнать, что будет там построено, всегда нужно восстание. В то время, было тщательно очищено то, что было по сути целым районом, чтобы придать этому пространству, как я говорю, величественный вид. Раньше был жалкий и ветхий квартал. У вас есть упоминание об этом у Жерара де Нерваля. У вас также есть, мне кажется, упоминание об этом в начале бальзаковской «Кузины Бетты» (La Cousine Bette). Именно в переулках этого квартала Бальзак начинает свой роман. Одним словом, Бодлер называет его «старым хламом».
Ce quartier, de par la volonté hausmannienne, a été balayé. Il n'y a pas de meilleure image pour ce admet Lacan évoque comme « le terre-plein nettoyé de la jouissance ». Si on admet d'incarner ce terre-plein nettoyée de la jouissance par ce quartier balayé de la ville, alors, le Cygne, qui donne son titre au poème - et pourquoi ne pas faire à Baudelaire le crédit de l'équivoque phonématique de ce titre - prend sa valeur emblématique. Il prend sa valeur emblématique de ce qui reste sur le terre-plein nettoyé, où la jouissance, qui n'est plus réveillée que par la mémoire - la « mémoire fertile », dit Baudelaire a été vidée. Ce vidage est exactement ce que le poème met en scène. Ce poème commence avec l'évocation de l'eau, avec l'évocation de ce petit fleuve nourri des larmes d'Andromaque. Il commence par cette évocation liquide, aquatique, mais dès lors que surgit l'image du terre-plein nettoyé, on est à sec : c'est « près d'un ruisseau sans eau la bête ouvrant le bec » que nous rencontrons d'abord le cygne.

Этот квартал по воле Османа был сметен. [Османиза́ция (фр. travaux haussmanniens) — градостроительные работы, проводившиеся в Париже в период Второй империи (третья четверть XIX века) по поручению Наполеона III под руководством барона Османа (префекта департамента Сена) и во многом определившие современный облик города]. Нет лучшего образа для того, что Лакан называет «землей, очищенной от наслаждения». Если допустить, что эта очищенная от наслаждения площадка воплощается в сметенном квартале города, тогда Лебедь, давший название поэме (и почему бы не отдать должное Бодлеру за фонематическую двусмысленность этого названия), обретает свою эмблематическую ценность. Он приобретает свою эмблематическую ценность потому, что остается на очищенной земле, где наслаждение, которое теперь пробуждается только воспоминанием «плодородной памятью», как говорит Бодлер, было опустошено. Это опустошение и есть то, о чем говорится в стихотворении. Стихотворение начинается с упоминания воды, с упоминания ручья, питаемого слезами Андромахи. Начинается с этого жидкого, водного упоминания, но как только возникает образ земли очищенной, пересыхает: «у иссохшего ручья зверь, открывший клюв» так мы встречаем лебедя.

Je ne vois pas pourquoi j 'abuserais votre bonne volonté - dès lors que je suis ici, je suis invinciblement conduit à la supposer - en fixant sur ce cygne le grand phi, le signifiant de la jouissance, à condition de préciser, comme le veut le fonctionnement correct du symbole, qu'il s'agit de la jouissance asséchée. La belle Andromaque éplorée près du petit fleuve se révèle en une autre image : « Près d'un ruisseau sans eau la bête ouvrant le bec ». Et c'est alors que cette figure se révèle rongée, dit Baudelaire, « d'un désir sans trêve ». S'il y a un fil présent dans Les Fleurs du Mal, c'est bien le fil de cette insistance. C'est là l'image baudelairienne de la créature humaine : « la bête ouvrant le bec ». Elle est parfois présentée d'une façon moins délicate et franchement horrible, par exemple dans le poème intitulé Une charogne.

Я не вижу причин злоупотреблять вашей доброй волей — раз уж я здесь, я несокрушимо склонен предполагать её — закрепляя за этим лебедем большую phi (фи), означающее наслаждения, при условии уточнения, как того требует правильное функционирование символа, что речь идет об усохшем наслаждении. Прекрасная Андромаха, плачущая у ручья, раскрывается в другом образе: «У иссохшего ручья зверь, открывший клюв». И тогда эта фигура оказывается снедаемой, по словам Бодлера, «непрекращающимся желанием/желанием без передышки». Если в «Цветах зла» и есть какая-то нить, то это нить этой настойчивости. Таков бодлеровский образ человеческого существа: «зверь, раскрывающий клюв». Иногда он представлен в менее деликатной и откровенно ужасной манере, например, в стихотворении «Падаль».

Dans Le Cygne, Baudelaire évoque à sa façon Ovide : « Je vois ce malheureux, mythe étrange et fatal, / Vers le ciel quelquefois, comme l'homme d'Ovide, / Vers le ciel ironique et cruellement bleu, / Sur son cou convulsif tendant sa tête avide, / comme s'il adressait des reproches à Dieu! » Il y a là une référence très précise aux Métamorphoses d'Ovide, exactement sur un point qui a retenu Freud, à savoir la station debout de l'être humain, où il voyait la distance prise par l'homme avec ses déchets, précisément avec l'odeur de ces déchets. Voici ce que dit Ovide : « Le Créateur éleva le front de l'homme, lui ordonna de contempler les cieux et de fixer ses regards vers les astres ». Ça, c'est la version optimiste de la station debout de l'homme. La version freudienne est sensiblement différente, et celle de Baudelaire se boucle sur le mot qu'il faut : « Comme s'il adressait des reproches à Dieu! ».

В «Лебеде» Бодлер на свой манер вспоминает Овидия: «Я вижу этот несчастный, странный и роковой миф, / Иногда обращенный к небу, как человек Овидия, / К небу, ироничному и жестоко голубому, / На его судорожно вытянутой шее, держащей голову, / Как будто он обращает упреки Богу!». Здесь есть очень точная ссылка на «Метаморфозы» Овидия, как раз на то, что привлекло внимание Фрейда, а именно на вертикальное положение человеческого существа, в чем он видел отдаление человека от своих отходов, а точнее от запаха этих отходов. Вот что говорит Овидий: «Создатель поднял чело человека, повелел ему созерцать небеса и устремить свой взор к звездам». Это оптимистичная версия вертикального положения человека. Версия Фрейда существенно отличается, и версия Бодлера завершается на нужном слове: «Как будто он обращался с упреками к Богу!».

C'est là qu'il ne faut pas négliger le mot de mal inclut dans le titre des Fleurs du Mal. Ce mot trouve là sa garantie divine. La figure constante des Fleurs du Mal, c'est bien, en effet que Dieu veut le mal. À cet égard, Baudelaire, et pourquoi pas Le Cygne, s'inscrit dans la préhistoire de l'analyse, au sens même où Lacan, dans les conditions qui ont précédé et prépare l'émergence de Freud, prend en compte ce qu'il appelle la montée insinuante, depuis Kant et Sade, du thème du mal dans la littérature et du bonheur dans le mal. Cette longue histoire peut être détaillée à travers une littérature que l'on baptise trop vite romantique, même si c'était le qualificatif qu'elle se donnait. Dans le cours de cette histoire de la littérature romantique, Baudelaire, de l'aveu des critiques, marque une sorte de point de capiton, à partir duquel cette littérature peut être relue.

Здесь не следует пренебрегать словом «зло», включенным в название «Цветы зла». Это слово находит здесь свою божественную гарантию. Постоянная фигура «Цветов зла» — это именно на самом деле то, что Бог хочет зла. В этом отношении Бодлер, а почему бы и не «Лебедь», вписывается в предысторию анализа в том самом смысле, в каком Лакан в условиях, предшествовавших и подготовивших появление Фрейда, учитывает то, что он называет наводящим на мысль подъемом, начиная с Канта и Cада, темы зла в литературе и счастье во зле. Эту длинную историю можно подробно рассмотреть в литературе, которую слишком быстро окрестили романтической, даже если она сама дала себе такое определение. В ходе этой истории романтической литературы Бодлер, по признанию критиков, выделяет своего рода точку пристежки, опираясь на которую эту литературу можно перечитать.

Nous reviendrons sur ce thème de Dieu qui veut le mal. Je me suis laissé un peu entraîné par cet Andromaque, je pense à vous !. J'ai voulu simplement reprendre la donnée de base du champ du langage et je n'ai pas pris comme un poncif cet Andromaque, je pense à vous !

Мы еще вернемся к этой теме Бога, который желает зла. Я позволил себе немного увлечься этим «Андромаха, я думаю о вас!». Я просто хотел взять исходные данные из поля языка и не воспринял «Андромаха, я думаю о вас!» как клише.

Je me suis même dit qu'on pourrait compléter la fin de ce poème énigmatique à l'objet perdu - disons plutôt le poème de l'objet perdu, puisqu'il ne s'adresse pas à cet objet mais à ceux qui l'ont perdu. Vous avez le distique final : « Je pense aux matelots oubliés dans une île, aux captifs, aux vaincus !... à bien d'autres encor ! » Ce sont les analysants qui se plient, qui se rompent à cette expérience-là. En effet que veut dire le Andromaque, je pense à vous ? Il veut dire : je pense à ce qui vous manque. C'est Andromaque, si je puis dire. Je pense à ce qui manque et qui est ce à quoi, vous, vous pensez. Il est clair que le cygne est une métonymie d'Andromaque. C'est comme cela que j'ai lu le vers qui vient tout de suite après l'évocation du cygne : « Auprès d'un tombeau vide en extase courbée ». Ce mot de courbée fait d'Andromaque la métonymie du cygne.

Я даже сказал себе, что можно было бы закончить это загадочное стихотворение утраченным объектом, вернее сказать, стихотворением об утраченном объекте, поскольку оно обращено не к этому объекту, а к тем, у кого он утрачен. У вас есть последнее двустишие: «Я думаю о моряках, забытых на острове, о пленниках, о побежденных! ... о многих других!». Это те анализанты, которые прогибаются, ломаются в этом опыте. В самом деле, что означает «Андромаха, я думаю о вас»? Это означает: я думаю о том, чего вам не хватает. Это Андромаха, если можно так сказать. Я думаю о том, кого не хватает и о ком вы думаете. Ясно, что лебедь — это метонимия Андромахи. Вот как я прочитал стих, который идет сразу после воспоминания о лебеде: «Возле пустой гробницы в согнутом/согбенном исступлении». Это слово «согнутый» делает Андромаху метонимией лебедя.

Je pourrais donner aussi sa valeur à ce que, dans le poème, le cygne est amené comme un cygne. Il ne devient le cygne que par le titre. Il n'y a donc là, comme c'est le cas le plus souvent chez Baudelaire, aucune évocation de La femme. Toute la valeur poignante de cet Andromaque, je pense à vous, vient de ce qu'il s'agit d'une femme. C'est là ce qui donne son sceau d'authenticité à ce poème. Il n'y a rien là qui soit de l'ordre de l'éternel féminin entendu comme La femme.

Я мог бы также придать значение тому факту, что в стихотворении лебедь введен как некий, один лебедь. Он становится лебедем с артиклем le только через название. Таким образом, как это чаще всего бывает у Бодлера, никакого упоминания о Женщине с определенным артиклем la. Вся пронзительная ценность этой «Андромаха, я думаю о вас», проистекает из того, что она о некой женщине/об одной из женщин с неопределенным артиклем. Именно это придает этому стихотворению печать достоверности. Там нет ничего, что относилось бы к вечной женственности, понимаемой как Женщина с определенным артиклем.
Admettons que dans cette excursus nous avons tout de même employé, peut-être de façon mémorable, ce poème de Baudelaire, qui n'était pas fait pour ça, comme un moyen mnémotechnique pour se rappeler la mise en place de quelques fonctions capitales dans l'enseignement de Lacan, et en particulier la fonction phallique, que célèbre, d'une façon si ridicule et si sublime, le cygne du poème de Baudelaire sur le terre-plein nettoyé de la jouissance. C'est de ce lieu que s'élève le poème. Le poème est lui-même le mémorial de ce vide-là. C'est de là que son chant s'élève.

Признаемся, что в этом экскурсе мы все-таки использовали, может быть, запоминающимся образом, это стихотворение Бодлера, которое не для этого было создано как мнемонический прием, чтобы напомнить об установлении некоторых основных функций в учении Лакана, а в особенности фаллической функции, которая столь нелепым и возвышенным образом прославляет лебедя из поэмы Бодлера на земле, очищенной от наслаждения. Именно с этого места возводится стихотворение. Стихотворение само по себе является памятником этой пустоте. Вот откуда берет начало его поэма.

L'inconsistance de lalangue

Неконсистентность йазыка

J'en viens maintenant à cette articulation de la fonction de la parole et de la fonction de l'écriture, pour mesurer la mutation du concept de l'Autre qui est repérable dans l'enseignement de Lacan. Il en va de la structuration même de l'expérience analytique, puisqu'une psychanalyse est un certain parcours dans l'Autre, un certain parcours de l'Autre. Il faut donc ici que je décline cet Autre au sens de la déclinaison.

Теперь я перехожу к артикуляции функции речи и функции письма, чтобы оценить мутацию концепта Другого, которую можно обнаружить в учении Лакана. То же самое относится и к самой структуре аналитического опыта, поскольку психоанализ — это определенный путь в Другом, определенный путь Другого. Следовательно, здесь необходимо, чтобы я отверг/отклонил этого Другого в смысле отклонения.

D'abord, je ne rappelle que pour mémoire - mémoire que j'espère fertile - l'Autre du langage. Invoque ainsi, tout de go, cet Autre n'introduit ni à l'incomplétude ni à l'inconsistance. Comme Autre du langage, il est par définition complet. On peut même dire qu'il est homogène. C'est un Autre sans extimité. C'est certain, et c'est pour cela qu'il peut faire l'objet d'une investigation scientifique. C'est pour cette raison que l'on a pu dégager, au niveau phonématique, une batterie complète, même si elle est diversement située selon les linguistes structuralistes. C'est cela qui a conduit la linguistique structuraliste à ne se fier qu'au tout, à exiger, pour la pratique de son analyse à elle, des tout partout. Cela avec certaines valeurs d'étonnement, de divertissement, voire de distraction, puisqu'on s'est attaché à découvrir partout dans la vie quotidienne, des systèmes de signifiants.

Прежде всего, я просто привожу на память — памяти, которая, я надеюсь, будет плодотворной — Другого языка. Вспомненный таким образом, сразу же, этот Другой не вносит ни неполноты, ни неконсистентности. Как Другой языка, он по определению полон. Можно даже сказать, что он однороден. Это Другой без экстимности. Это несомненно, и поэтому он может быть объектом научного исследования. Именно по этой причине мы смогли выделить на фонематическом уровне полную батарею, даже если она по-разному расположена согласно структуралистским лингвистам. Именно это привело структуралистскую лингвистику к тому, чтобы полагаться только на целое, требовать для практики собственного анализа целого/всего повсюду. Это связано с определенными ценностями удивления, развлечения или даже отвлечения, поскольку мы стремились повсюду в повседневной жизни обнаруживать системы означающих.

À cet égard, on pourrait aborder le poème Le Cygne comme un système de signifiants. Vous savez que c'est justement Baudelaire qui a fait les frais de cette tentative. Vous connaissez sans doute ce texte qui est l'un des textes critiques les plus fameux du siècle et, qui est l'exégèse structurale par Jakobson, flanqué de Lévi-Strauss, du poème Les Chats. Il y aurait beaucoup à dire sur cette tentative. D'ailleurs, tout le monde a trouvé beaucoup à en dire, au point que les commentaires souvent critiques sur ce commentaire structuraliste constituent une énorme bibliothèque. Il y a vingt-cinq ou trente articles qui ont été écrits depuis l'apparition de ce commentaire qui a été fait il y a près de vingt ans. Il y a une trentaine d'articles qui ont été faits sur Les Chats. J'ai préféré prendre Le Cygne et ne pas l'aborder comme un système de signifiants, mais enfin, ne ricanons pas, car cet abord a eu toute sa valeur. Vous en retrouvez le concept chez Lacan, mais situé à un niveau où rien ne manque, à un niveau où l'Autre est tout et sert d'horizon et de référence.

В этом отношении к поэме «Лебедь» можно подойти как к системе означающих. Вы знаете, что именно Бодлер поплатился за эту попытку. Вы, без сомнения, знаете этот текст, который является одним из самых известных критических текстов века и который представляет собой структурную экзегезу Якобсона в компании с Леви-Строссом поэмы «Кошки». Об этой попытке можно было бы много говорить. Более того, каждый нашел много, что сказать о ней, вплоть до того, что часто критические комментарии к этому структуралистскому комментарию составляют огромную библиотеку. Со времени появления этого комментария, сделанного почти двадцать лет назад, было написано двадцать пять или тридцать статей. Про «Кошек» написано около тридцати статей. Я предпочел взять «Лебедя» и не подходить к нему как к системе означающих, но все же не будем смеяться, потому что этот подход оправдал себя. Вы находите его концепцию у Лакана, но она расположена на уровне, где нет нехватки, на уровне, где Другой есть все и служит горизонтом и референтом.

Peut-être pouvons-nous, pas à pas, distinguer, de cet Autre du langage, l'Autre de lalangue - lalangue en un seul mot. C'est une création de Lacan. C'est une création d'écriture, puisque, à dire cette expression, il est difficile, sauf à jouer sur le rythme de la voix, de faire entendre cette liaison de l'article et du substantif. Pourquoi cet artifice ? Eh bien, précisément pour se situer en-deçà du langage, et faire valoir que ce que nous appelons le langage est déjà une construction, une construction du grammairien et du linguiste. Écrire lalangue en un seul mot, c'est faire sentir que le langage et ses catégories sont déjà le fruit, dit Lacan, « d'une élucubration sur lalangue ». À cet égard, le langage fait complétude de lalangue. Ce n'est pas dire pour autant que l'on puisse taxer lalangue d'être incomplète par rapport au langage. Elle n'est pas incomplète, dans la mesure même où on adopte la position de principe que tout peut s'exprimer dans une langue - je l'ai déjà dit la dernière fois.

Возможно, мы сможем, шаг за шагом, отличить от этого Другого языка Другого йазыка/лаланга — lalangue в одно слово. Это творение Лакана. Это создание письма, поскольку, произнося это выражение, трудно, кроме игры на ритме голоса, установить это слияние между артиклем и услышанным существительным. Зачем эта уловка? Ну, именно для того, чтобы расположить себя по эту сторону языка и утверждать, что то, что мы называем языком, есть уже конструкция, конструкция грамматика и лингвиста. Написать lalangue одним словом — значит дать почувствовать, что язык и его категории уже являются плодом, по словам Лакана, «измышления о lalangue». В этом отношении язык дополняет lalangue. Это не означает, что мы можем обвинить lalangue в том, что он неполон по отношению к языку. Он не является неполным, даже если принять принципиальную позицию, что все может быть выражено в языке, — я уже говорил об этом в прошлый раз.

C'est au point qu'on ne puisse pas mettre les émotions, les affects comme émotions, en dehors de cette langue. Les affects, si ineffables qu'on les suppose, sont strictement déterminés par ce qui peut s'exprimer dans une langue. C'est même ce qui nous donne l'idée, pour opposer ethnologie et anthropologie, qu'il peut bien y avoir des émotions dont nous n'avons pas le concept. C'est bien ce qui rend vaines les tentatives anthropologiques, psychologiques ou philosophiques qui pensent pouvoir établir une gamme, une classification des émotions de l'homme. Les émotions sont relatives à une langue, et ce principe implique que ce qui ne peut pas s'exprimer dans une langue n'est pas ressenti. Il y a une dépendance de l'émotion par rapport à lalangue.

Дело в том, что мы не можем поместить эмоции, аффекты как эмоции вне этого языка. Аффекты, какими бы невыразимыми они ни казались, строго определяются тем, что может быть выражено в языке. Именно это и наводит нас на мысль противопоставить этнологию и антропологию, что вполне могут существовать эмоции, понятия о которых мы не имеем. Вот что делает тщетными антропологические, психологические или философские попытки, которые думают, что могут установить гамму, классификацию человеческих эмоций. Эмоции относятся к языку, и этот принцип подразумевает, что то, что нельзя выразить языком, не ощущается. Существует зависимость эмоций от лаланга (lalangue).

Ça implique corrélativement que pour ressentir, il faut qu'il y ait du sujet. Et nous, nous prenons, de par notre perspective de l'expérience analytique, le sujet comme constitué dans le champ du langage. C'est donc à cette condition du langage qu'il y a du sujet et qu'il y a même du signifié au sujet. On ne peut, en effet, ôter aux émotions et aux passions que ce sont des signifiés au sujet. C'est même pour cette raison que Freud, de la façon la plus explicite, dans le chapitre III du texte métapsychologique intitulé L'Inconscient, nie qu'il puisse y avoir des émotions inconscientes. Il pose très bien le critère qu'une émotion doit être signifiée au sujet.

Это, соответственно, подразумевает, что для того, чтобы чувствовать, должен существовать субъект. И мы, мы рассматриваем из нашей перспективы аналитического опыта, субъекта, конституированного в поле языка. Следовательно, именно при этом условии языка существует субъект и даже что-то означаемое для субъекта. В самом деле, нельзя лишить эмоции и страсти того, что они означаемые для субъекта. Именно по этой причине Фрейд самым недвусмысленным образом в главе III метапсихологического текста, озаглавленного «Бессознательное», отрицает существование бессознательных эмоций. Он очень хорошо формулирует критерий того, что эмоция должна быть означена субъектом.
Il faudra évidemment à partir de là, savoir faire sa place ultérieurement à l'expression équivoque et difficile de sentiment inconscient de culpabilité. On a fait glisser cette expression jusqu'à celle d'angoisse inconsciente. Mais ne rentrons pas encore dans cette zone où figure, il faut le dire, le Dieu qui veut le mal. Tenons-nous en à la condition de la subjectivation, comme ce qui d'un sujet est valable pour un autre sujet. Ça se définit pour rester au plus simple, à partir de l'interlocution. J'y reviendrai.

Очевидно, с этого момента нужно будет суметь отвести место более позднему двусмысленному и трудному выражению бессознательное чувство вины. Это выражение было низведено до выражения бессознательная тревога. Но давайте пока не будем углубляться в эту область, где фигурирует, надо сказать, Бог, желающий зла. Давайте придерживаться условия субъективации, как того, что присуще субъекту и действительно также и для другого субъекта. Это определяется тем, чтобы оставаться максимально простым, начиная с беседы. Я вернусь к этому.

À ce niveau de l'Autre, il n'y a donc pas de signifiant qui manque, ni dans l'Autre de lalangue ni dans l'Autre du langage. Pour aller vite je dirai que si ça ne manque pas dans lalangue, si rien ne manque dans lalangue, c'est bien plus sur le mode de l'inconsistance que sur le mode de l'incomplétude. C'est d'ailleurs au moment où Lacan promeut l'inconsistance de l'Autre et en tire les conséquences - ça s'étend sur plusieurs années - qu'il invente, dans son Séminaire Encore, le terme de lalangue. Il ne la substitue pas au langage, il introduit là un terme de plus, à quoi il doit articuler son usage ancien du langage. Il ne dit pas pour autant que l'inconscient est structuré comme lalangue, puisque le concept même de structure est justement solidaire de celui de langage.

Таким образом, на этом уровне Другого нет означающего, которого не хватает ни в Другом lalangue, ни в Другом языка. Чтобы продвигаться быстро, я скажу, что если в лаланге нет нехватки, если в лаланге нет никакой нехватки/ничего не хватает, то это гораздо больше относится к модусу неконсистентности, чем к модусу неполноты. Более того именно тогда, когда Лакан разрабатывает неконсистентность Другого и извлекает из этого следствия — это растягивается на несколько лет, — он изобретает в своем семинаре "Еще" термин "lalangue". Он не замещает им "язык", он вводит еще один термин/элемент, с которым он должен артикулировать свое прежнее использование языка. Он вовсе не говорит, что бессознательное структурировано подобно лалангу, поскольку само понятие структуры как раз связано с понятием языка.

À cet égard, si rien ne manque dans lalangue, c'est parce qu'il n'y a pas de tout de lalangue. Visser l'article au substantif est une façon de rayer le la de la langue, c'est une façon de soutenir et de vérifier ce la, mais c'est aussi en même temps une façon de le déplacer, de le déplacer puisqu'il y a les langues et qu'aucune n'est substituable à une autre. Il y a là un principe de l'impossible de la traduction. Ce principe, qui est un principe de Quine, est là impliqué. Il est impliqué dans cette notion de lalangue. Il n'y a pas là de manque repérable. Autant on peut dire que dans le système langage comme tout, il n'y a pas de place pour l'extimité, autant on peut dire que l'inconsistance de lalangue ne fait pas barrage ou forclusion de l'extimité. C'est lorsqu'on prend le point de vue du grammairien ou du linguiste structuraliste que l'on raisonne en termes de système. À cet égard, même Chomsky n'y change rien. Le point de vue de lalangue lui, est distinct.

В этом отношении, если в лаланге нет нехватки, то это потому, что нет всего лаланга. Привинчивание артикля к существительному — это способ вычеркнуть la из la langue / языка, это способ поддержать и проверить это la, но в то же время это и способ его сместить, сместить, поскольку имеются всякие языки и ни один нельзя заменить другим. Здесь действует принцип невозможности перевода. Здесь подразумевается этот принцип — принцип Куайна. Он подразумевается в этом понятии lalangue. Здесь нет обнаруживаемой нехватки. Поскольку можно сказать, что в языковой системе как всем/целом нет места экстимности, постольку же можно сказать, что неконсистентность lalangue не загораживает и не форклюзирует экстимность. Когда мы принимаем точку зрения грамматика или лингвиста-структуралиста, мы рассуждаем в терминах системы. В этом отношении даже Хомский ничего не меняет. Точка зрения lalangue отлична.

Le point de vue de lalangue s'introduit dès qu'il est question d'étymologie. Il y a là deux perspectives tout à fait distinctes : prendre la perspective des grammairiens ou faire des étymologies. Dans ce registre de l'étymologie, on est toujours dans le bric-à-brac. Il ne manque jamais rien. On en a même plutôt trop. On a un nombre infini de racines et de dérivations. On est toujours assuré de trouver, un petit peu avant, ce que ça voulait dire. Il n'y a donc pas de manque à ce niveau-là, mais ça n'empêche pas qu'on puisse en rajouter à ce niveau du concept bien discutable de la vie des mots. La vie des mots, ça veut dire qu'on ajoute. On ajoute, par exemple, le terme de lalangue. Peut-être qu'un jour ça fera flores, peut-être qu'un jour on cherchera à savoir comment ce vocable bizarre est entré dans la langue française. On dira peut-être que c'était à cause d'un Précieux du XXe siècle qui s'appelait Jacques Lacan. Donc pas de manque, mais non pas sur le versant de la complétude fermée. Pas de manque sur le versant de l'invention possible.

Точка зрения lalangue вводится, как только речь идет об этимологии. Здесь есть две совершенно разные перспективы: посмотреть с точки зрения грамматиков или заняться этимологией. В регистре этимологии всегда есть куча всего. Там нет никакой нехватки. Даже скорее всего слишком. Бесконечное число корней и ответвлений. Всегда обязательно отыщется что это означало немногим ранее. Таким образом, на этом уровне нет нехватки, но это не мешает иметь возможность на этом уровне добавить что-то к весьма спорному понятию жизни слов. Жизнь слов означает, что что-то добавляется. Добавляется, например, термин lalangue. Может быть, однажды он будет иметь успех, может быть, однажды попытаются выяснить, как эта странная вокабула вошла во французский язык. Скажут, быть может, что причиной этому было Сокровище 20-го века, которого звали Жак Лакан. Так что нехватки нет, но не на стороне закрытой/замкнутой полноты. Нет нехватки на стороне возможного изобретения.

L'appel à l'Autre

Призыв к Другому


Après l'Autre du langage et l'Autre de la langue, disons maintenant un mot sur l'Autre de la parole.

C'est par cet Autre de la parole que Lacan a commencé. Il a commencé par là, c'est-à-dire à partir de l'interlocution. Cet Autre de la parole, il la connecté, d'une façon que rétrospectivement on peut dire hâtive, avec l'Autre du langage. L'Autre de la parole, il est au fond là comme interlocuteur. Mettre à cet Autre un grand A, c'est dire qu'il est toujours déjà là, même quand il n'y a personne en face. À cet égard, l'Autre de la parole est le supposé de la parole. L'interlocuteur est supposé - c'est là la figure la plus simple, la plus banale - savoir la même langue que vous. Il est supposé savoir vous répondre. Il est supposé vous entendre et vous répondre.


После Другого языка и Другого lalangue скажем теперь несколько слов о Другом речи.

Именно с этого Другого речи и начал Лакан. Он начал оттуда, то есть из беседы. Этого Другого речи он связал, ретроспективно можно сказать поспешно, с Другим языка. Другой речи, это, в сущности, собеседник. Написание этого Другого с большой А означает, что он всегда уже есть, даже когда напротив никого нет. В этом отношении Другой речи предполагается речью. Собеседник предполагается — это самая простая, самая банальная фигура — знает тот же язык, что и вы. Предполагается, что он умеет вам отвечать. Предполагается, что он слышит вас и отвечает вам.

Cela change quand on introduit cet Autre comme lieu et non plus comme sujet. Là, l'Autre de la parole est à poser en tiers. Cet Autre en tiers, c'est d'abord le langage auquel se réfère l'un et l'autre. Mais la psychanalyse oblige le tiers à répondre. C'est là un des thèmes de Lacan, qui distingue, dans l'expérience analytique, la relation duelle de la relation qui s'établit du tiers au sujet, qui fait le quatrième.

Это меняется, когда вводится этот Другой как место, а не как субъект. Там Другой речи должен разместиться как третий. Этот Другой третий, это прежде всего язык, к которому обращаются и один, и другой. Но психоанализ обязывает отвечать третьего. Это одна из тем Лакана, который отличает в аналитическом опыте дуальное отношение от отношения, которое устанавливается от третьего к субъекту, образующему четвертое.

Dans la mesure où cet Autre est toujours déjà là, il faut bien supposer que c'est avec lui que l'analysant a des difficultés. Cet Autre, en effet, il a, dans I'expérience analytique, à l'incarner sous les espèces de l'analyste. C'est pourquoi toute entrée authentique en analyse est connotée de A barré. Elle est connotée de difficultés avec l'Autre. Elle est vectorialisée par un appel à l'Autre. L'analyste n'erre pas s'il garde cette boussole de l'appel à l'Autre, et cela même si l'analysant formule cet appel - c'est son droit le plus strict et c'est même le mode le plus courant - sous les espèces de la dénégation. Cet appel, on ne le formule évidemment jamais bien. On le formule à l'envers ou bien on le formule trop fort. De toute façon, il n'y a pas de mot juste à cet égard.

С учетом того, что этот Другой всегда уже есть, необходимо предположить, что именно с ним у анализанта трудности. Этот Другой, в действительности, должен воплотиться в аналитическом опыте под видом аналитика. Вот почему любой подлинный вход в анализ коннотируется с А перечеркнутым. Он связан с трудностями с Другим. Он векторизован призывом к Другому. Аналитик не блуждает, если он сохраняет этот компас призыва к Другому, и это даже происходит если анализант формулирует этот призыв — это его неукоснительнейшее право и даже самый распространенный способ — под видом отрицания. Этот призыв, очевидно, никогда не формулируется хорошо. Мы формулируем это наизнанку или формулируем слишком тяжело. Во всяком случае, в этом отношении нет правильного слова.

Si je dis que l'analyste n'erre pas tant qu'il garde cette boussole, c'est parce que c'est ce qui a une chance de le protéger, c'est-à-dire protéger l'expérience elle-même, de l'acting-out. C'est ce qu'on peut déduire et analyser des circonstances et des conjonctures de l'acting-out en suivant Lacan qui se situe alors toujours en position de contrôleur. Il contrôle Ernst Kriss comme il contrôle Ruth Lebovici. Je fais là allusion aux deux analyses des conjonctures d'acting-out qui figurent dans La direction de la cure. Chaque fois que Lacan, en position de contrôleur, met en place cette conjoncture de déclenchement de l'acting-out, il l'impute au rabattement de l'appel fait à l'Autre sur la relation duelle. Le seul fait que la dimension de l'Autre ne soit pas soutenue par l'analyste, dirige aussitôt l'analysant sur une tentative d'obtenir en court-circuit un plus-de-jouir, un rapport comme direct avec l'objet a, sous des espèces qui sont, il faut le dire, de semblant. C'est ça que je dis comme. Ces espèces sont du semblant et elles peuvent faire penser, sous des modes graves ou bénins, à des perversions transitoires.

Если я говорю, что аналитик не заблуждается если он сохраняет этот компас, это потому что это и есть то, что может защитить его, т.е. защитить сам опыт от отыгрывания, аcting-out. Это то, что мы можем вывести и проанализировать из обстоятельств и случаев acting-out, следуя за Лаканом, который всегда находится в позиции контролера. Он контролирует Эрнста Криса так же, как Рут Лебовичи. Я имею в виду здесь два анализа случаев acting-out, которые фигурируют в «Направлении лечения». Каждый раз, когда Лакан в позиции контролера определяет место этого стечения обстоятельств развязывания acting-out, он вменяет это просадке призыва к Другому в дуальных отношениях. Сам факт того, что измерение Другого не поддерживается аналитиком, немедленно направляет анализанта на попытку получить в коротком замыкании прибавочное наслаждение, как бы прямую связь с объектом а, под видами, которые, надо сказать, относятся к кажимости. Я так и говорю. Эти способы являются кажимостью и они могут заставить подумать, в серьезной или легкой форме, о переходных перверсиях.

À cet égard, l'acting-out nous présente, comme en réduction et de façon quasi expérimentale, ce qu'il advient lorsque se lève la dimension de l'Autre, c'est-à-dire lorsqu'elle s'efface et que le sujet se trouve alors comme en présence avec ce qui se cachait derrière cet Autre, à savoir une forme, une concrétion d'objet a. Если я говорю, что аналитик не блуждает/заблуждается, пока он сохраняет этот ориентир/компас, то это потому, что именно он имеет шанс защитить его, то есть защитить сам опыт от acting-out.

В этом отношении acting-out представляет нам, как бы редукционно и квазиэкспериментально, то, что происходит, когда измерение Другого проявляется, то есть когда оно исчезает, и тогда субъект как бы обнаруживает себя в присутствии с тем, что скрывалось за этим Другим, а именно формой, конкрецией объекта а.
Vous pouvez voir sous quelles espèces ça se présente dans La direction de la cure. Ça se présente sous un mode où le simili est tout à fait manifeste. Il y est question d'odeurs. Il s'agit d'aller humer quelque chose. Quand l'Autre ne vous tire pas le visage vers le haut il ne vous reste qu'à aller renifler ce dont votre créateur avait eu soin de vous détourner en dirigeant votre museau vers les sublimations de la parole.

Вы можете видеть, под каким видом это проявляется в «Направлении лечения». Это проявляется в модусе, когда имитация вполне проявлена. Речь идет о запахах. Речь идет о том, чтобы понюхать что-то. Когда Другой не тянет вас за лицо вверх, вам остается только пойти и понюхать то, от чего ваш создатель позаботился отвратить вас, направив вашу физиономию к сублимациям речи.

Consentement

Согласие


Le Andromaque, je pense à vous !, c'est, bien sûr, un semblant. C'est un semblant qui peut se transformer, se métamorphoser, comme l'indique la référence de Baudelaire à Ovide.

«Андромаха, я думаю о вас», это, конечно, кажимость. Это кажимость, которую можно трансформировать, метаморфизировать, как указывает на то отсылка Бодлера к Овидию.

C'est pour cela aussi que le psychanalyste incarnant l'Autre, l'incarne comme homme de paille. Il est en effet tout à fait vain de rénover le compte-rendu de cas en exigeant qu'on sente l'homme-analyste quand il rend compte d'un cas. Il n'est pas question que dans le compte-rendu de cas, on ait à toucher l'homme-analyste, comme je l'ai entendu formuler récemment. L'hommeanalyste, c'est l'homme de paille. Cet homme de paille, dans ce cadre-là, on n'a pas à le renifler.

Вот почему психоаналитик, воплощающий Другого, тоже воплощает его как подставное лицо/соломенное чучело. Поэтому совершенно напрасно возобновлять отчет случаев, требуя, чтобы чувствовалось, что это человек- аналитик, когда он делает отчет о случае. Речь не идет о том, что в этом отчете прикоснуться к человеку-аналитику, как я недавно слышал это формулировалось.Человек-аналитик — это подставное лицо. Это соломенное чучело, в данном кадре нам не нужно его обнюхивать.

Au fond, nous sommes restés jusqu'alors dans un registre, qu'il soit de complétude ou d'inconsistance où rien ne manque. Pour introduire le manque au niveau de la parole, il y a la question. La question est la dimension subjective par excellence dans la fonction de la parole. La question enfantine est intarissable, jamais satisfaite. Elle peut toujours rebondir. Elle témoigne du processus interminable dans le langage. La question de l'enfant témoigne du recul que le sujet peut prendre par rapport à tout usage du signifiant. Et l'Autre répond. Comment l'Autre de la parole peut-il répondre ? Il ne peut répondre que par des paroles. À cet égard, on ne peut pas en sortir. On ne peut pas en sortir mais ce n'est pas dire que la parole soit un espace fermé. La parole est un espace ouvert mais qui n'a pas d'extérieur. Son extérieur est a l'intérieur même. À la parole répond la parole. On peut s'imaginer, dans le champ du langage, qu'il a métalangage. D'une façon générale, on se l'imagine à partir de l'écriture. C'est lorsqu'il y a fonction et champ de l'écriture et du langage que l'on peut faire semblant de métalangage. Mais au niveau de la parole, il n'y a pas de métaparole.

По сути, до сих пор мы оставались в регистре, будь то полноты или неконсистентности, где нет нехватки. Чтобы ввести нехватку на уровне речи, возникает вопрос. Вопрос о субъективном измерении par excellence находится в функции речи. Детский вопрос неисчерпаем, никогда не удовлетворяется. Он всегда может вспыхнуть с новой силой. Он свидетельствует о бесконечном процессе в языке. Вопрос ребенка свидетельствует об отступе, который субъект может сделать в отношении любого использования означающего. И Другой отвечает. Как может ответить Другой речи? Он может ответить только речью. В этом плане от нее никуда не деться. Невозможно выйти из неё, но это не значит, что речь — замкнутое пространство. Речь — это открытое пространство, но не имеющее внешнего. Её внешнее находится внутри неё самой. Речь отвечает на речь. В поле языка можно представить, что у него есть метаязык. В общем виде, это воображается исходя из письма. Когда есть функция и поле письма и языка, можно притворяться что есть метаязык. Но на уровне речи - метаречи нет.

À cet égard, la fonction dite par Lacan de la bonne foi de l'Autre est indépassable. C'est seulement si on admet la bonne foi de l'Autre qu'il y aurait une métaparole. Ce qui, le plus souvent peut dans l'analyse faire fonction de métaparole, c'est la coupure de la séance. Après ça, on ne discute plus. On sait qu'après ça rebondit tout le temps, mais enfin, cette coupure de la séance fait comme si la bonne foi de l'Autre était posée. Ça marque un élément de consentement qui n'est pas éliminable. C'est un consentement qu'il n'y a pas lieu de travestir sous les termes d'alliance thérapeutique ou de contrat analytique, qui en rajoutent sur ce consentement de structure. Le consentement est déjà rendu nécessaire par la fonction de la parole.

В этом отношении указанная Лаканом функция доброй воли Другого предельна. Только в том случае, если человек допускает добрую волю Другого, возникает метаречь. Что чаще всего может функционировать как метаречь в анализе, так это купюра/остановка сеанса. После этого больше не говорят. Известно, что впоследствии это все время возобновляется, но в конце концов эта остановка сеанса действует так, как будто была применена добрая воля Другого. Это отмечено элементом согласия, который не может быть устранен. Это согласие, которое не нужно наряжать в условия терапевтического альянса или аналитического контракта, которые дополняют это структурное согласие. Согласие уже становится необходимым благодаря функции речи.

Qu'est-ce qu'on y ajoute quand on dit alliance thérapeutique? On y ajoute que ce serait pour le bien du sujet. On se mettrait d'accord pour le bien du sujet. Avec le contrat analytique, on fait croire qu'on pourrait en appeler à l'extérieur pour vérifier que le contrat est respecté. À cet égard, il n'y a aucune chance d'appel. La dimension de l'expérience est spécialement privée d'appel à l'Autre de l'Autre. Cet Autre de l'Autre est en effet ce qui rode dans l'idée de contrat analytique. Ça fait croire qu'il y a un Autre de l'Autre, alors que c'est au niveau de la fonction de la parole que Lacan peut poser qu'il n'y a pas d'Autre de l'Autre. Ce consentement on pourrait dire qu'il est ludique. C'est un consentement à jouer le jeu. C'est évidemment toujours ouvert au pourquoi me dites-vous ça? Ce pourquoi me dites-vous ça est ce qui, derrière l'énoncé, met en question l'énonciation, met en question le désir. Cette question est inéliminable de la fonction de la parole.

Что добавляется, когда говорится о терапевтическом альянсе? Добавляется, что это было бы на благо субъекта. Мы бы согласились на благо субъекта. С помощью аналитического контракта мы внушаем, что можем обратиться к внешней стороне, чтобы убедиться, что контракт соблюдается. В связи с этим нет никакого шанса призыва. Измерение опыта особенно лишено призыва к Другому Другого. Этот Другой Другого и есть то, что таится в идее аналитического контракта. Это заставляет поверить в существование Другого Другого, тогда как именно на уровне функции речи Лакан может постулировать, что Другого Другого не существует. Это согласие можно назвать игровым. Это согласие играть в игру. Очевидно, что оно всегда открыто к «Почему вы мне это говорите?». Это «почему вы мне это говорите» — именно то, стоящее за высказывыемым, что ставит под сомнение высказывание, ставит под сомнение желание. Этот вопрос не исключим из функции речи.

l'analyste-femmе

Аналитик-женщина

C'est là que s'introduit la question de la garantie. La garantie, c'est avant tout un problème de complétude. La garantie, elle n'a de sens que si elle est dehors.
Mais au niveau de la parole, il n'y a pas de dehors, et il n'y a donc pas de garantie. Ce qui pourrait faire croire à la garantie, c'est s'il y avait dedans un signe que c'est vrai. Ça, c'est une fonction, celle que Lacan appelle le Nom-du-Père. C'est une fonction qui fait croire qu'il y a, à l'intérieur, un signe comme quoi ça tient, un signe comme quoi rien ne manque.

Вот тут и возникает вопрос гарантии. Гарантия – это прежде всего проблема полноты. Гарантия, она имеет смысл только, если она снаружи. Но на уровне речи внешнего нет, а значит, нет и гарантии. Что могло бы заставить поверить в гарантию , так это если бы внутри был знак того, что она истинна. Это функция, которую Лакан называет Имя Отца. Это функция, которая заставляет поверить, что там, внутри, есть знак, который она содержит, знак того, что нет никакой нехватки.

Quand on parle de l'Autre de l'Autre, on peut imager au mieux la distinction de ces deux Autres. On peut l'imager au mieux dans ce qui se découvre sur le chemin de la méditation de Descartes. Descartes commence précisément sa méditation par un Autre sans garantie. Il l'appelle l'Autre trompeur. C'est, il faut le dire, la supposition la plus raisonnable du monde. De cet Autre trompeur, Descartes n'extrait rien qui soit exact. Il n'extrait comme seule référence qu'une certitude. Il extrait la certitude qui est celle du sujet mais comme vide. Descartes n'extrait rien de l'Autre trompeur sinon un terre-plein nettoyé. C'est ce qu'il appelle le je pense, je suis.

Когда мы говорим о Другом Другого, можно лучше всего представить различие этих двух Других. Лучше всего можно представить это в том, что открывается на пути размышления Декарта. Декарт точно начинает свое размышление с Другого без гарантии. Он называет это Другим-обманщиком. Это, надо сказать, самое разумное предположение в мире. Из этого Другого-обманщика Декарт не извлекает ничего точного. Он только извлекает уверенность/определенность как единственную отсылку. Он извлекает уверенность/определенность, которая принадлежит субъекту, но как пустая. Декарт не извлекает из Другого-обманщика ничего, кроме земли полностью очищенной. Это то, что он называет «я мыслю, я есть».

Après tout, l'expérience analytique se tient à ce niveau-là. Elle se tient au niveau de ce je pense où on peut parfaitement formuler : Andromaque, je pense a vous !, ça, c'est le je pense baudelairien. C'est un je pense à. Il est cohérent avec le je pense cartésien qui ne me permet pas de penser pour autant que je suis quelque chose, que je suis ceci ou cela. À cet égard, il n'y a pas d'abus à considérer que le sujet de ce je pense est un sujet sans signifiant. C'est un sujet sans signifiant tant qu'il est sous la dépendance de l'Autre trompeur, de l'Autre qui ne vous veut pas du bien au niveau de la connaissance. Ce sujet est sans signifiant et il est même réductible au manque de signifiant.

В конце концов на этом уровне находится аналитический опыт. Он находится на уровне этого «я мыслю», где можно прекрасно сформулировать: «Андромаха, я думаю о вас!», это бодлеровское «я мыслю». Это «я думаю о». Это соотносится с картезианским «я мыслю», которое не позволяет, тем не менее, мне думать, что я есть что-то, что я то или иное. В этом отношении не будет злоупотреблением считать, что субъект «я мыслю» есть субъект без означающего. Это субъект без означающего, покуда он находится в зависимости от Другого-обманщика, Другого, который не желает вам добра на уровне знакомства. Это субъект без означающего и он даже сводится к нехватке означающего.

Vous savez qu'ensuite, sur son chemin, Descartes découvre un autre Autre. Après le Dieu trompeur qui est sa première supposition, et à la suite de déductions qui dépendent d'axiomes non démontrés, il en arrive à un second Autre qui est l'Autre de la bonne foi qui est le Bon Dieu. Ça laisse évidemment déjà se profiler l'idée du Dieu mauvais, celui à qui on pourrait s'adresser pour lui faire des reproches. Cet Autre de la bonne foi Descartes le pose comme garant de vérités éternelles. C'est en quoi la psychanalyse n'est pas cartésienne. Elle l'est au niveau de son sujet, mais ça ne fait qu'émerger pour être aussitôt comblé.

Вы знаете, что позже Декарт на своем пути обнаруживает другого Другого. После Бога-обманщика, который является его первым предположением, и следуя выводам, основанным на недоказанных аксиомах, он приходит ко второму Другому, который является Другим доброй воли, который есть Добрый Бог. Это, очевидно, уже позволяет возникнуть идее о плохом Боге, о том, к кому можно было бы обратиться, чтобы упрекнуть его. Этого Другого доброй воли Декарт полагает его гарантом вечных истин. Вот почему психоанализ не является картезианским. Он находится на уровне своего субъекта, но только это появляется на поверхности, как немедленно затыкается.

Chez Descartes, il y a, au contraire, un Autre de l'Autre. Cet Autre de l'Autre, c'est l'Un, c'est le vieil Un. Descartes a le bon goût de poser que, après tout, on ne s'occupe pas de ce qu'il pense. Une fois que cet Autre de la bonne foi est là, ça n'a plus d'importance. Ce qu'il pense n'a plus d'importance. On fait ses petites affaires avec le signifiant qu'on a, et avec lequel on va être rapidement capable de ravager terre entière. Ça s'est vérifié. D'autres, à cet égard moins prudents, ont considéré que, à cet Un, on pouvait être uni par la pensée. Ils ont appelé ça l'intelligibilité. C'est pourquoi on a pu voir revenir, au sein même de cet univers cartésien, toutes les fictions unitives les plus éculées, jusqu'à croire que Spinoza n'était qu'une resucée des élucubrations gnostiques.

У Декарта, напротив, есть Другой Другого. Этот Другой Другого — Единое, старое Единое. У Декарта хватило вкуса утверждать, что, в конце концов, нас не волнует, что он думает. Как только этот Другой доброй воли появляется, это уже не имеет значения. Уже неважно, что он думает. Мы делаем свое маленькое дело с тем означающим, которое у нас есть, и с помощью которого мы быстро сможем опустошить всю землю. Это проверено. Другие, в этом отношении менее осторожные, считали, что с этим Единым можно было объединиться через мысль. Они называли это понятийностью. Вот почему мы смогли увидеть возвращение внутрь самой этой картезианской вселенной всех самых изношенных объединяющих вымыслов, вплоть до убеждения, что Спиноза был лишь перепевом гностических измышлений.

La garantie dans l'analyse prend plutôt la figure d'être l'épreuve qu'il n'y en a pas. Sauf de ce que l'analyste garantit de sa présence. Il garantit que ce qui se fait vaut. Là, il n'y a lieu de distinguer deux positions de l'analyste. Il ne faut pas croire que Lacan a plaidé pour que l'analyste fasse le Père. Il a pu prêter à l'équivoque en restituant la fonction paternelle chez Freud. Il a pu prêter à l'équivoque de l'analyste comme Nom-du-Père. Mais cette déviation ne peut se produire que si l'on saisit la garantie comme un problème de complétude. On voudrait que l'analyste analyse à partir du Nom-du-Père, parce que le Nom-du-Père est la condition de la complétude.

Гарантия в анализе скорее принимает форму испытания того, что её нет. Кроме того, что аналитик гарантирует свое присутствие. Это гарантирует, что сделанное того стоит. Здесь не нужно различать две позиции аналитика. Не следует полагать, что Лакан выступал за то, чтобы аналитик был Отцом. Он смог внести некоторую двусмысленность, восстановив отцовскую функцию у Фрейда. Он мог придать двусмысленности аналитику как Имени-Отца. Но это отклонение может произойти только в том случае, если рассматривать гарантию как проблему полноты. Хотелось бы, чтобы аналитик анализировал исходя из Имени-Отца, потому что Имя-Отца является условием полноты.

On sait bien maintenant que ce n'est pas l'analyste-Père qui est à l'horizon de l'enseignement de Lacan. C'est, pour le dire vite, l'analyste-femme. C'est l'analyste en tant qu'il n'y a pas le L majuscule, qu'il n'y a pas L'analyste, comme il n'y a pas La femme. C'est cela qui, dans l'expérience analytique, met en fonction, non pas le Nom-du-Père, mais la jouissance de l'Autre. Ce qui n'est pas éliminable de l'expérience analytique – nous, nous le savons que trop sous les espèces camouflées de la réaction thérapeutique négative -, c'est qu'il y a jouissance. Ici, il y a jouissance.

À la semaine prochaine.

Теперь хорошо известно, что на горизонте лакановского учения стоит не Отец-аналитик. Это, если говорить коротко, женщина-аналитик. Это аналитик, поскольку нет заглавной буквы L, нет Аналитика, как нет и Женщины. Это то, что в аналитическом опыте приводит в действие не Имя-Отца, а наслаждение Другого. Что нельзя исключить из аналитического опыта — мы слишком хорошо это знаем под замаскированными видами негативной терапевтической реакции — так это наличие наслаждения. Здесь имеется наслаждение.

До следующей недели.

Рабочий перевод: Екатерина Седова, ред. с фр. Ирина Макарова, ред. на русском Алла Бибиксарова, сайт: Ольга Ким.
Made on
Tilda