Il faut voir aussi que son goût apparaît là prévalent. Il y a là, chez Lacan, une pente, une préférence, dont on doit singulièrement remarquer qu'elle n'a pas fait école. Les schémas que Lacan a laissés sont parcourus et piétinés depuis une vingtaine d'années. Pourtant, il n'y en a pas eu d'autres. Ces schémas n'ont pas conduit à une floraison de constructions. Tant mieux si c'était pour faire semblant. En tout cas, Lacan n'a pas été sur ce point imité. Il a été imité pour ces tournures stylistiques. La voie de son influence est passée par ses tournures stylistiques mais pas par son style de construction dans l'analyse. C'est cela que nous mettons en question cette année.
Не стоит также недооценивать вопросы вкуса, они здесь первостепенны. У Лакана есть пристрастия, есть предпочтения, но надо понимать, что не они легли в основу школы. Эти схемы, которые Лакан нам оставил, разрабатывались на протяжении двадцати лет. Других, однако, с тех пор не появилось. Они не стали причиной порождения новых конструкций. Если это было игрой, тем лучше. В любом случае, в этом деле никто Лакану не подражал. Чего не скажешь о его стилистических оборотах. Путь его влияния оказался больше задан его стилистическими оборотами, чем стилем его конструкций в анализе. Займемся исследованием этого в этом году.
Dans le parcours non chronologique que je fais de quelques constructions de Lacan, je suis arrivé à son schéma du fantasme sadien. C'est un schéma unique dans l'oeuvre de Lacan. Il n'est pas donné comme un schéma omnivalent. Avec son Graphe, on pense qu'on tient une structure qui peut être investie pour mettre en ordre des données extrêmement variables de l'expérience. C'est ainsi que Lacan lui-même l'entendait. Il l'entendait comme donnant "la structure la plus largement pratique des données de l'expérience analytique". Si on connaît ce Graphe surtout comme Graphe du désir, c'est parce qu'il figure dans un écrit qui présente justement le désir. Mais il y a la remarque que sa généralité dépasse son usage spécial présenté dans cet écrit. Le schéma du fantasme sadien apparaît, lui, du moins au premier abord, comme spécialisé. C'est ce qu'il faudrait peut-être mettre en question et c'est ce que je vais essayé de faire aujourd'hui.
Пройдясь по некоторым из конструкций Лакана, безо всякого хронологического порядка, я оказался перед схемой садовского фантазма. Это уникальная схема в творчестве Лакана. Её уникальность в том, что она не подразумевает, что должна работать для всех. Что не так в случае Графа, который создает впечатление, что вот у тебя есть структура, упорядочивающая совершенно разнообразные данные опыта. Сам Лакан понимал это именно так. Он понимал Граф как «структуру данных аналитического опыта, практическую в самом широком смысле». Если мы привыкли называть его Графом желания, то лишь потому, что так он называется в статье, в которой речь идет как раз о желании. Но — надо сделать ремарку — общий характер Графа этим указанным в статье применением не ограничен. Схема же садовского фантазма, во всяком случае, на первый взгляд, появляется как специализированная. Возможно, это стоило бы поставить под вопрос, и я попробую сделать это сегодня.
J'ai déjà introduit le schématisme de l'aliénation et de la séparation, et j'ai pu dire, la dernière fois, que ce fantasme sadien nous présente ce qu'il n'est pas abusif de désigner comme une aliénation inversée. La manoeuvre de Sade, telle que lui-même l'a vécue dans son oeuvre, c'est la tentative d'imposer, disons à rebours, la structure de l'inconscient. Ca fait penser que la perversion a, à cet égard, un statut spécial. Sade tente d'imposer l'aliénation. Il tente de faire souffrir au sujet - c'est bien le terme - l'aliénation subjective. C'est une manoeuvre que Sade accomplit à partir de l'objet a. Il se met en mesure de simuler l'objet.
О схематизме отчуждения и отделения я вам уже в прошлый раз говорил: не лишним было бы заметить, что садовский фантазм — это изнанка отчуждения. Творчество де Сада – это манёвр, который он совершил в попытке неким, скажем, зашифрованным образом навязать нам структуру бессознательного. Это заставляет думать об особом статусе перверсии. Де Сад пытается навязать отчуждение. Он пытается заставить субъекта страдать от того, что можно назвать субъективным отчуждением. Этот манёвр удается ему благодаря объекту а — он его, этот объект, старательно симулирует.
Ce n'est pas ce qui apparaît au premier abord dans sa position. Ce qui apparaît au premier abord, c'est au contraire sa présentation comme le maître implacable au sens propre, c'est-à-dire - et c'est ce qui fait le récit de Sade - le maître sourd aux supplications. En effet, ce que montrent à plaisir ces personnages, c'est l'exclusion en eux de la pitié. C'est à cela qu'ils se mesurent. C'est en cela qu'ils se reconnaissent comme sociétaires du crime. C'est un enjeu pour le personnage de Sade: savoir jusqu'à quel point il se fait étranger à la pitié supposée être une valeur éthique éminente.
Но на первый план в его позиции выходит что-то другое. Сначала появляется то, что представляет его как безжалостного господина, в прямом смысле этого слова, то есть — и повествование де Сада на этом строится — господина, безразличного к мольбам. То, что свидетельствует об удовольствии этих персонажей — это, действительно, отсутствие в них всякой жалости. Этим они и определяются. Именно так они признают друг в друге членов преступного сообщества. Для садовского персонажа главное — понять, насколько он способен оставаться хладнокровным там, где жалость предполагается главной этической ценностью.
La pitié est de nos jours l'objet de publicité. On fait de la publicité pour la pitié. Avec la faim des autres, on fait pitié aux civilisations supposées repues. La pitié est une valeur qui repose sur une identification à la victime. Elle repose sur l'axe a - a', c'est-à-dire sur l'axe imaginaire. Elle repose sur l'axe imaginaire parce qu'on est bien en peine, aujourd'hui, d'élever l'autre imaginaire au statut du prochain. Le prochain est une élévation de l'autre imaginaire au symbolique, mais cela dissimule, en fait, le statut réel d'objet a comme plus-de-jouir qui est le noyau horrible de la pitié.
В наши дни жалость рекламируют как объект. Реклама жалости. Голод одних заставляет других — принадлежащих, предположительно, более сытым цивилизациям — испытывать жалость. Жалость — это ценность, основанная на идентификации с жертвой. Она располагается на оси a — a', то есть на воображаемой оси. Она располагается на воображаемой оси, потому что сегодня нам все сложнее возвести воображаемого другого в статус ближнего. Ближний — это возведение воображаемого другого в символический статус, но эта процедура, на самом деле, скрывает статус реального объекта а как прибавочного наслаждения, жуткого, которое лежит в сердцевине жалости.
Il y a donc, chez Sade, une exclusion de la pitié comme imaginaire. Il y a, à la place, le retour de l'objet perdu qui, lui, n'a pas de corrélats, pas de reflets. Il présentifie le noyau horrible de la pitié, à savoir la cruauté. Le personnage de Sade se met hors de cet axe imaginaire, pour s'identifier, non pas à la victime, mais à ce qui la fait jouir dans sa souffrance. C'est ce qui fait la différence de l'objet a dégagé par Lacan et de l'axe a - a'. Quand il s'agit du a comme imaginaire, il y a toujours un reflet. Quand il s'agit de l'objet a proprement dit, de l'objet a comme réel, il n'y a pas de reflet. La floraison des personnages sadiens ne multiplie aucunement cette unicité de l'objet a.
Воображаемое жалости у де Сада исключено. На этом месте у него располагается возвращенный утраченный объект, у которого нет ни коррелятов, ни отражений. Этот объект представляет собой то ужасное, что лежит в сердцевине жалости: жестокость. Персонаж де Сада располагается вне воображаемой оси и идентифицируется он не с жертвой, но с чем-то таким в её страдании, что заставляет её наслаждаться. Этим лакановский объект а отличается от а с оси a — a'. Когда речь идет о воображаемом а, никогда не обходится без отражения. Когда же речь о объекте а в прямом смысле слова, о реальном объекте, никакого отражения нет. Множественность садовских персонажей никак не нарушает единства этого объекта а.
Donc: imposer une division subjective à l'Autre. C'est l'opération de Sade, que Lacan assimile à l'opération de Kant dans sa Critique de la raison pratique. Il nous découvre par là le nerf de toute éthique. Une éthique consiste toujours à imposer une division subjective à l'Autre. Une éthique est toujours corrélative d'un choix. Il n'y a pas d'éthique si on n'a pas le choix. C'est pourquoi, sur l'échelle des valeurs morales, l'obsessionnel n'est pas si mal situé que ça, dans la mesure où il vit précisément dans le choix, où il vit écartelé dans le choix. Le choix obsessionnel, dans sa statique, c'est ce qui a déjà été phénoménologiquement repéré comme le doute qui lui est propre. C'est un doute quant au sujet des valeurs. C'est un doute au sujet de la valeur de ses sens.
Так расщепление субъекта оказывается со стороны Другого. Эту операцию де Сада Лакан уподобляет той, которую Кант совершает в Критике практического разума. Таким образом он вскрывает нерв всякой этики, ведь этика предполагает субъективное расщепление, размещенное со стороны Другого. Также этика всегда предполагает выбор. Вот почему обсессивный невротик не так уж плохо расположен на лестнице моральных ценностей, в том смысле, что его жизнь определена выбором, он этим выбором повязан. Выбор обсессанта в его статике – это то, что уже было отмечено в опыте как присущее ему сомнение. Это сомнение касается субъекта, обладающего ценностями. Это сомнение субъекта относительно ценности выбранных им направлений.
Ce qui fait le propre du choix pervers que Lacan articule à Sade, c'est que le choix est rejeté sur l'Autre. Ca laisse au pervers une position de certitude - la main qui ne tremble pas. Kant ne vise rien d'autre - et c'est ce que nous montre Lacan - que la division pratique du sujet. Et cela d'une façon très pure, puisque le choix constitutif de la raison pratique est un choix où sont mis en balance, d'un côté, l'amour de la vie, le bien-être, tout ce qui est de l'ordre du pathos, et, de l'autre côté, le bien moral comme opposé au bien-être, un bien moral qui avec les obligations qu'il comporte est la négation de tout pathos.
Что же касается выбора перверта, то ему — так Лакан описывает де Сада — свойственно отдавать выбор Другому. Это позволяет ему оставаться в уверенной позиции – его рука не дрогнет. Кант метит не во что иное – и Лакан нам это показывает – как в практическое расщепление субъекта. И делает это прямо, ведь выбор, формирующий практический разум, это выбор, где на весах с одной стороны располагается любовь к жизни, благополучие, все, что относится к порядку pathos, а с другой — моральное благо как противоположное благополучию, такое моральное благо, которое, наряду с предполагаемыми им обязательствами, отрицает всякий pathos.
Ce qui supporte toute éthique, c'est la formule plutôt la mort que. L'éthique de Kant comporte ça: plutôt la mort que la vie avec x, plutôt la mort que la vie sans y. Il s'agit là d'une exigence qui l'emporte sur la valeur de vie. Faire des citoyens, c'est leur inculquer gentiment le plutôt la mort que. Plutôt la mort qu'une nation enchaînée. Je ne désapprouve pas forcément, mais je préfère qu'on en saisisse les ressorts de construction logique. Le ressort de la morale républicaine, c'est l'aliénation. C'est là que Kant et Sade se rejoignent. Ils mettent le sujet au pied du mur de cette division entre son pathos et ce qui peut être une valeur, à savoir l'exigence qui comporte sa mort. Le signifiant que Lacan a inscrit comme propre à Sade dans son fantasme vaut aussi bien pour Kant. C'est le symbole, le signifiant de la division du sujet comme tel. C'est le symbole de la division du sujet qui opère de faire ce choix. Le sujet est divisé d'être mis au pied de choisir entre son pathos et sa division - ce tour de phrase reposant sur une structure qui peut désigner ce qui peut être le symbole de l'ensemble et être aussi bien un élément de cet ensemble. Nous faisons là une déstratification logique. La division du sujet, c'est la division entre le sujet pathologique et le sujet divisé. Cette opération comme telle est commune à Kant et Sade et aux éthiques.
Всякая этика поддерживается формулой – уж лучше смерть. Этика Канта подразумевает то же самое: уж лучше смерть, чем жизнь с х, уж лучше смерть, чем жизнь без у. Речь о требовании, которое ставит таким образом вопрос ценности жизни. Формировать гражданское самосознание значит подспудно внушать гражданам — уж лучше смерть. Уж лучше смерть, чем закованная в цепь нация. Не то, чтобы я был против, но хорошо бы ухватить суть этой логической конструкции. Суть республиканской морали — это отчуждение. Здесь Кант и де Сад сходятся. Они припирают субъекта к стенке этого расщепления между pathos и тем, что может выступить в качестве ценности, — а именно, требованием, чреватым его смертью. Означающее, которым Лакан обозначил сущность де Сада в его фантазме, также подходит и для Канта. Это символ, означающее субъекта, расщепленного как такового. Это символ расщепления субъекта, совершающего этот выбор. Субъект расщеплен тем, что его вынуждают выбрать между своим pathos и своим расщеплением — здесь мы исходим из структуры, подобной той, где символ множества является в то же время элементом этого же множества. Таким образом мы совершаем логическую дестратификацию. Расщепление субъекта — это его расщепление между субъектом патологическим и расщепленным субъектом. Эта операция является общей для Канта, де Сада и для всякой этики.
Sade pousse cette exigence éthique jusqu'au point qu'il faut pour que l'Autre aille jusqu'à choisir la mort. Ca s'illustre au mieux par un épisode de l'oeuvre de Sade que je crois vous avoir évoqué ici naguère. C'est celui où Juliette, ayant franchi depuis longtemps toutes les bornes de la crainte et de la pitié, est dans un souper assise aux côtés d'un horrible qui n'a pas de conscience. Il s'agit d'un souper délicieux, le soir, et arrive une fille de dix-huit ans, belle comme le jour, qui demande instamment à parler à l'horrible. On voit que c'est l'entrée propre du sujet pathologique. Cette jeune fille, de plus, arrive en pleurs. Elle tombe en larmes aux pieds du magistrat. Ce personnage sans conscience incarne, en effet, la fonction de la justice. C'est tout à fait approprié à ce qu'il va accomplir comme division du sujet.
Сад доводит это этическое требование до точки, где Другой вынужден выбрать смерть. Лучше всего проиллюстрировать это примером, который, я, кажется, вам здесь уже недавно приводил. Помните, когда Жюльетта, которая уже давно победила в себе всякий страх и всякую жалость, оказывается на изысканном званом ужине, где рядом с ней за столом сидит отвратительный бессовестный тип. И в какой-то момент туда приходит девушка восемнадцати лет, прекрасная как день, и ей позарез надо с этим типом говорить. Мы наблюдаем не что иное, как появление патологического субъекта, — к тому же она входит вся в слезах. Рыдая, она падает к ногам этого бессовестного персонажа, магистрата, который, на самом деле, воплощает собой функцию правосудия. Что вполне уместно для того расщепления субъекта, которого он добивается.
Lacan, dans "Kant avec Sade", parle de l'héroïsme propre au pathologique. Eh bien, cette jeune fille, qui s'appelle Virginie, en est l'exemple. Elle vient se jeter dans cet antre au nom de toutes ses passions qui la poussent à cet héroïsme: "Oh Monseigneur! s'écria-t- elle, affligée. Il s'agit de la vie de mon père. Arrêté hier pour une prétendue conspiration dont il n'entra de ses jours, il va demain porter sa tête sur l'échafaud. Vous seul pouvez le sauver. Je vous conjure de m'accorder sa gr‚ce. S'il faut que le sang de l'un de nous coule, Monseigneur, prenez le mien mais sauvez celui de mon père. Aimable enfant, dit le magistrat, je connais votre affaire, et votre père, quoi que vous puissiez dire, est vraiment coupable."
В "Канте с де Садом" Лакан говорит о героизме, свойственном патологическому. Так вот, эта юная девушка, которую зовут Вирджиния, тому пример. Она бросается в злодейское логово во имя своих страстей, толкающих ее на путь подобного героизма: "О, Месье! воскликнула она в отчаянии. На кону жизнь моего отца. Вчера его остановили по подозрению в заговоре, в котором он не участвовал, и завтра он оставит голову на эшафоте. Только вы можете его спасти. Умоляю вас, пообещайте мне помиловать его. Если необходимо, чтобы пролилась кровь одного из нас, возьмите мою, но не моего отца, Месье. Милое дитя, ответил магистрат, я знаком с вашим делом, но что ни говорите, а ваш отец действительно виновен."
Il se retire alors un moment pour comploter avec Juliette et ils décident de faire croire à cette jeune personne que son père va être sauvé. Le magistrat revient avec un écrit: Voilà, dit-il, lisez ce papier. Il s'agit de la grâce de votre père. Lisez ce papier, et vous imaginez, j'espère, qu'une telle faveur ne se donne pas pour rien. - Oh Monseigneur! Toute notre fortune est à vous. Prenez et ordonnez. J'ai ordre de prendre tous les arrangements que vous voudrez. Il ne s'agit pas d'argent, dit le magistrat." Vous voyez que toute la valeur incarnée par la bourse est là à situer à un cran supplémentaire. "- Ce que j'exige est plus précieux. Ce sont vos charmes, Virginie, qu'il faut m'accorder. - Grand Dieu! Quel sacrifice! Faut-il donc qu'on ait la cruauté de me mettre dans l'infidélité ou l'infamie." Voilà, bien formulée, une des formules du choix: infamie ou infidélité.
И вот он улучает момент, чтобы пошептаться с Жюльеттой, и они сговариваются убедить эту юную особу в том, что помогут ее отцу. Магистр возвращается с запиской: "Вот, говорит он, прочтите эту бумагу. Речь о помиловании вашего отца. Прочтите и, надеюсь, вы согласитесь, что такая милость чего-то стоит. — О Месье! Наша судьба в ваших руках — распоряжайтесь. Скажите, что вам надо, и я исполню всё. Деньги мне не нужны, отвечает магистрат." Видите, даже ценность, воплощенная кошельком, отступает здесь на второй план "— То, чего я требую, куда дороже — ваш шарм, Вирджиния, отдайте мне его. — О Боже! Какая жертва! Оставить меня между предательством и позором — что за жестокость?" Вот неплохое выражение одной из формул выбора: предательство или позор.
Le choix est ensuite incarnée par Juliette et une de ses complices qui vont donner des conseils contradictoires à la belle Virginie. La torture du choix est vraiment là incarnée, palpable. Ca marque bien tout ce qui est la dramatique du choix, le rejet de la dramatique du choix sur l'Autre. Cette dramatique est complètement en dehors des autres personnages qui, tout en tenant des langages contradictoires, savent parfaitement ce qu'ils font. Le spectacle est présenté d'un sujet en prise à l'incertitude. L'incertitude est tout entière rejetée sur la victime: "Vous n'avez pas idée, mes amis, du bouleversement dans lequel nous tenions cette ‚me timorée par les propos de cette nature. Son esprit était si troublé que ses forces morales étaient prêtes à l'abandonner." Ca, ce n'est pas un supplément à l'opération sadienne. C'est là, au contraire, qu'elle est à son comble.
Этот выбор следом воплощают Жюльетта и одна из ее сообщниц, давая прекрасной Вирджинии противоречивые советы. Пытка выбором здесь действительно весьма ощутима. В ней проявляется весь драматизм выбора как такового, с возложением этого драматизма на плечи Другого. Этот драматизм совершенно не касается остальных персонажей, которые, хоть и говорят противоположные вещи, прекрасно понимают, что они делают. В спектакле участвует только один субъект, захваченный сомнением. Сомнение оказывается целиком со стороны жертвы: "Вы даже не представляете, друзья мои, в каком волнении мы удерживаем эту робкую душу, которая страшится предложений природы. Ее дух был настолько запуган, что ее моральные силы уже были готовы ее оставить". Для садовской операции это не что-то избыточное, как раз наоборот, это ее апогей.
Le magistrat entre et dit: Eh bien, qu'a-t-elle décidé? Non, non! s'écria cette pauvre fille en larmes. J'aime mieux la mort." Elle est là poussée à l'extrême de choisir la mort. En choisissant la mort, elle choisit l'infidélité à son père, elle sacrifie son père, et elle va avoir et la mort et le déshonneur. Il n'y a rien d'autre que ce j'aime mieux la mort qui montre mieux ce que Lacan indique comme une énigme dans son texte, celle de savoir quel est le vrai sens du Che vuoi? de Kant. Le que veux-tu de la morale kantienne culmine, en définitive, dans un je demande la mort ou un je préfère la mort. C'est même là que s'accomplit une séparation, une division d'avec le pathos, d'avec tout amour de la vie. Ca fait, à proprement parler, émerger $ comme tel. C'est ça qui fait la communauté de l'impératif sadien et de l'impératif kantien.
Магистр входит и спрашивает: "Ну, что же она решила? Нет, нет! — кричит бедная девушка сквозь слезы. Я предпочту смерть." Её довели до такого предела, где она выбирает смерть. Выбирая смерть, она выбирает неверность отцу, она жертвует им, получая не только смерть, но и бесчестие. То, на что Лакан указывает как на загадку истинного значения Che vuoi? у Канта, лучше всего иллюстрирует вот это прошу, убейте или я предпочту смерть. Кантовская мораль, в конечном счете, приводит к кульминации чего ты хочешь в прошу, убейте или я предпочту смерть. Именно здесь производится то отделение, которое посредством pathos и любви к жизни расщепляет субъекта. Таким образом, собственно говоря, и появляется $. Так кантовский императив роднится с садовским.
Ce n'est pas du tout identifiable - il faut y faire attention - au suicide de séparation. Le suicide de séparation, que Lacan évoque comme un acte, il est lié à ce qui pourrait faire un manque dans l'Autre, à ce qui pourrait laisser un trou dans l'Autre. Or, précisément, de toutes ces victimes qu'accumule l'oeuvre de Sade, il n'y en a aucune qui laisse un trou dans l'Autre. Au contraire, la mort est ici un évanouissement du sujet, c'est-à-dire qu'elle est strictement insignifiante. Ce qui le démontre, c'est que l'opération peut se répéter sans cesse. Ca ne vise aucun en particulier. A la limite, la seule chose que l'on peut arracher au monstre comme regret, c'est que cette mort ait lieu trop tôt par rapport à l'extrême de la souffrance où il comptait porter la victime. C'est donc tout à fait distinct de la mort de séparation.
Здесь требуется внимательность — суицид, свойственный отделению, не так-то просто заметить. Суицид отделения, который Лакан называет актом, связан с тем, что могло бы создать в Другом нехватку, с тем, что могло бы Другого продырявить. Между тем, ни одна из жертв, в избытке присутствующих в творчестве Сада, никакой дыры в Другом не оставляет. Как раз напротив, здесь смерть предполагает исчезновение субъекта, то есть, строго говоря, она лишена всякого содержания. И это отделение может повторяться без конца, что здесь наглядно и показано. Смерть не нацелена ни на кого в отдельности. В конечном счете, единственное, о чем мог бы сожалеть монстр, это о преждевременности этой смерти по отношению к предельному страданию, на которое он хотел бы обречь свою жертву. То есть это совсем не смерть отделения.
Ca nous fait aussi bien situer qui jouit dans cette affaire. C'est par là que Lacan a innové dans l'analyse du sadisme à la vogue dans les années 50, avec un petit surgeon pour le grand public dans les années 60. C'est dans les années 50 qu'on s'est occupé de Sade. La seconde guerre mondiale n'est sans doute pas pour rien dans le traitement de cette question par l'intelligentsia.
Можно также обратить внимание, где располагается тот, кто в этом предприятии наслаждается. Этот вопрос позволил Лакану, на волне интереса к садизму в 1950-е годы, привнести сюда что-то новое, что повлияло и на широкую общественность 1960-х. В 1950- е все интересовались де Садом, что не удивительно — интерес интеллигенции, несомненно, был вызван Второй мировой войной.
La question donc, c'est: Qui jouit? C'est là, évidemment, que Lacan se singularise par rapport au truisme sur la jouissance perverse: Sade n'occupe pas, dans son fantasme, cette position de la jouissance. Lacan le crie à tue-tête, puisqu'il relève, précisément dans le personnage sadien, cette rigidité, ce caractère apparemment implacable qu'il identifie à l'instrument de la jouissance. Le personnage sadien est l'instrument de la jouissance. Dire qu'il est l'instrument de la jouissance, ce n'est pas dire qu'il jouit. C'est dire, au contraire, qu'il se voue à la jouissance de l'Autre, à cette jouissance qui ne peut émerger que de la division de cet Autre. La jouissance dont il s'agit est du côté de $, du côté de la division du sujet. S'il faut situer Sade, c'est en position d'objet. Il faut le situer en position d'objet instrument de la jouissance de l'Autre dans sa division subjective.
Итак, вопрос в том, кто наслаждается? С общепринятым представлением о наслаждении перверта Лакан, конечно, спорит: в своем фантазме де Сад вовсе не занимает позицию наслаждения. Лакан заявляет об этом во всеуслышание, замечая в садовских персонажах эту особую ригидность, этот очевидно непреклонный характер, который он определяет как инструмент наслаждения. Садовский персонаж — это инструмент наслаждения. Это не то же самое, что сказать — он наслаждается. Наоборот, это значит, что он отдается наслаждению Другого, такому наслаждению, которое может появиться только вместе с его, Другого, расщеплением. Наслаждение, о котором идет речь, располагается со стороны $, со стороны расщепления субъекта. Если же попробовать найти место де Саду, то это будет место объекта. Это будет позиция объекта — инструмента наслаждения Другого в его субъективном расщеплении.
On peut même aller jusqu'à dire que c'est sa jouissance qui le divise. Il n'y a pas qu'une division par le signifiant, il y a une division par la jouissance. L'essentiel est de voir que ce qui est, à proprement parler, la jouissance au sens de Lacan, suppose la division d'avec le pathologique. En ce sens, elle est même le pathologique dernier de la division d'avec tout le pathologique. C'est en cela même qu'elle est un point impensable. La jouissance n'est concevable que de cette division. C'est pourquoi Lacan introduit ce terme, pour beaucoup difficile à saisir, de volonté de jouissance. La volonté de jouissance, nous pouvons l'écrire comme un indice, un index mis sur ce grand V de la division. C'est même ce qui y apporte le pervers, à savoir infiltrer de jouissance la division du sujet.
Можно пойти дальше и сказать, что наслаждение его как раз и расщепляет. Не только означающее — наслаждение тоже способно расщепить. Важно понять, что в лакановском смысле наслаждение, строго говоря, предполагает расщепление с патологическим. В этом смысле, оно само выступает как патологический остаток расщепления со всем патологическим. Можно даже сказать, что в этом его непостижимость. Единственный способ помыслить наслаждение — через это расщепление. Вот почему Лакан вводит этот термин, который многим сложно понять — воля к наслаждению. Мы можем записать волю к наслаждению в виде значка, где стрелка указывает на большое V расщепления. Так действует перверт, привнося в расщепление субъекта долю наслаждения.
On ne saurait de façon simple situer la jouissance du côté du pathos. Il y a là, bien sûr, une difficulté présente dans ce texte de Lacan. Il y a une difficulté qui tient à ceci: de quoi pourrait-on dire qu'on jouit sinon d'un corps, alors qu'en même temps la jouissance dont il s'agit suppose une position hors corps. C'est ce qui conduira plus tard Lacan à isoler cette jouissance hors corps, c'est-à-dire la jouissance relative à la division du sujet comme plus-de-jouir. Au moment où Lacan parlera du plus-de-jouir, il renverra de la jouissance au pathologique. Mais, dans ce texte, il situe la jouissance comme propre à la division du sujet, comme ne pouvant être atteinte qu'à l'extrême de la division du sujet d'avec son pathos.
Не так-то просто расположить наслаждение со стороны pathos. В тексте Лакана эту сложность видно. Эта сложность исходит из следующего положения: что, как не тело, приносит наслаждение, в то время, как наслаждение, о котором идет речь, предполагает положение вне тела? Позже это приведет Лакана к тому, чтобы изолировать это наслаждение вне тела, соответствующее расщеплению субъекта как прибавочному наслаждению. К моменту, когда Лакан заговорит о прибавочном наслаждении, он снова вернёт наслаждение патологическому. Но в этом тексте он располагает наслаждение там же, где и расщепление субъекта, и достичь его можно лишь ценой радикального расщепления субъекта с его pathos.
Il nous montre dans Sade cette manoeuvre faite pour faire émerger la jouissance chez l'Autre. Rien n'est dit sur la jouissance de Sade. Rien n'est dit sur ce qui dans son fantasme en tient la place. Il y a même là-dessus plutôt un échec dont ses personnages portent la trace. C'est un échec qui, de leur côté, tient à un c'est en fait trop tôt. Ce trop tôt, avec la cruauté horrible qu'il manifeste, est comme le stigmate qu'il y a encore pour eux un au-delà qu'ils n'atteignent pas. La question est de savoir si la victime, elle, n'y atteind pas par leur entremise.
При помощи Сада он показывает, как за счёт этого манёвра можно добиться возникновения наслаждения в Другом. Что же касается наслаждения Сада, о нем нам ничего не известно. Нам ничего не известно о том, какое место отводится в его фантазме наслаждению. Скорее, здесь мы имеем дело с неудачей, знак которой несут его персонажи. Это неудача, которая обусловлена для них тем, что на самом деле, это случилось слишком рано. И в сочетании с ужасающей жестокостью, которой выражается это слишком рано, оно становится своего рода клеймом, обозначающим нечто потустороннее, которого они так и не достигают. Вопрос заключается в том, достигает ли этого, при их посредстве, жертва.
Ce que nous apprend le fantasme sadien va bien au-delà de ce qu'il semble nous apprendre. Ca nous dégage d'abord comme signifiant la division du sujet, et, au-delà, ça nous enseigne ce qui peut soutenir ce symbole de la division du sujet, ce qui peut ou croit soutenir ce symbole et l'offrir ou l'imposer à un sujet pathologique. Eh bien, là, le schéma de Lacan donne une réponse. Ce qui soutient ce grand V de la division subjective ne peut être occupé par nul sujet. La condition pour pouvoir être en mesure de soutenir le symbole de la division du sujet, ce n'est pas de se présenter comme sujet. Ce grand V, ce vel, ce n'est qu'un relais par quoi le semblant d'objet atteind le sujet au plus vif de sa division.
То, чему нас учит садовский фантазм, располагается по ту сторону того, чему, как нам кажется, он может нас научить. Выявляя расщепление субъекта как означающее, он учит нас чему-то по ту сторону, чему-то, что могло бы поддержать этот символ расщепления субъекта, что могло бы или стремилось бы поддержать этот символ, предложив или поручив его в качестве символа субъекту патологическому. И вот тут схема Лакана предлагает свой ответ. Место, которое поддерживает большое V субъективного расщепления, не может занять ни один субъект. Лишь тот, кто сам не является субъектом, способен поддержать символ расщепления субъекта. Большое V, vel — это не более, чем реле, посредством которого кажимость объекта [semblant d'objet] подводит субъекта к самому живому моменту его расщепления.
Il faut dire quel est l'enseignement de ce schématisme. C'est un enseignement à propos de l'expérience analytique, de l'expérience analytique en tant qu'elle vise la division du sujet. Elle la vise par une opération de parole qui divise le sujet d'avec son pathos. A cet égard, l'analyste propose au sujet le symbole de sa division. Mais il ne peut pas le proposer en tant que sujet lui-même. Il ne peut le proposer que dans une certaine pétrification. Lacan évoque, dans Télévision, qu'on s'imagine que l'analyste jouit et il se moque de cette imagination. Eh bien, il faut mettre ça en parallèle avec cette opération sadienne. L'analyste, comme Sade, n'est qu'instrument. Je n'évoque cela qu'avec la plus grande prudence. C'est en effet indiscutable mais, en même temps, tout l'intérêt est de saisir en quoi cette division opérée par l'analyse est distincte de celle de Sade. On est forcé cependant de constater une homologie.
Чему же учит этот схематизм? Он учит чему-то, что касается аналитического опыта, того опыта, который метит в расщепление субъекта. Он метит в него посредством языковой операции, расщепляющей субъекта и его pathos. С этой точки зрения, аналитик предлагает субъекту символ его расщепления. Но он не может этого предложить, будучи субъектом сам, для этого необходима некоторая окаменелость. В "Телевидении" Лакан с насмешкой говорит о том, что аналитика часто представляют как того, кто наслаждается. И здесь неплохо бы провести параллель с операцией садиста. Аналитик, как и де Сад, это всего лишь инструмент. Я говорю об этом с предельной осторожностью, но это действительно так, и спорить здесь не о чем. В то же время, весь интерес в том, чтобы ухватить разницу между расщеплением, с которым имеет дело аналитик, и тем, которое интересует де Сада. И все же мы вынуждены констатировать их сродство.
Ce que comporte le grand V de la division du sujet pour opérer ce choix, c'est toujours de comporter un comment forcer la barrière pathologique. Le pathologique, ce que peut ressentir le corps, constitue en soi-même une barrière sur la voie de la jouissance. La jouissance présente en elle-même ce paradoxe. Il n'est en effet de jouissance que de corps, mais, pour être à la mesure de la jouissance, il faut, de ce corps, en dépasser les limites. A cet égard, par rapport à la volonté de jouissance, le plaisir pathologique, c'est-à- dire le normal, est en tension. Il y a une tension propre entre la volonté de jouissance et le plaisir. "Le plaisir, dit Lacan, est d'abord rival qui stimule et ensuite complice défaillant." C'est dire que le plaisir semble avoir précédé, anticipé la volonté de jouissance. Seulement, la jouissance rencontre la barrière du plaisir en cela qu'il finit trop tôt. Les personnages de Sade en témoignent. Ca finit trop tôt par rapport à l'encore.
То, что предполагает большое V расщепления субъекта, имеющего дело с выбором, это всегда вопрос о том, как преодолеть барьер патологического. Будучи способным задействовать телесные ощущения, патологическое создает в самом себе барьер на пути влечения. Наслаждение как раз и представляет из себя подобный парадокс. В действительности, иного наслаждения, кроме как телесного, не существует, однако для того, чтобы наслаждаться, необходимо пределы телесного преодолеть. Таким образом, если иметь в виду волю к наслаждению, то патологическое, то есть нормальное удовольствие, существует лишь в напряжении. Отношения между волей к наслаждению и удовольствием предполагают напряжение. "Сначала, — говорит Лакан, — удовольствие — это стимулирующий соперник, но затем — лишь слабый сообщник." Имеется в виду, что нам только кажется, что удовольствие предшествует воле к наслаждению, предвосхищает её. В действительности, наслаждение наталкивается на барьер удовольствия, которое заканчивается слишком рано. Об этом и свидетельствуют персонажи Сада. Всё заканчивается слишком рано по отношению к ещё [l'encore].